Шкловский — не глупый человек и мимоходом «роняет» в своих статьях много мыслей. Когда начинаешь писать о нём, не знаешь, где остановиться, потому что не только почти все мысли его фальшивы в основе своей, но и сам он тип писателя, чрезвычайно характерный для наших дней. Он выражает чувства большинства нашей слабовольной и легкомысленной литературной молодёжи.
Георгий Адамович
В уже упоминавшейся книге Урбана как колода карт тасуются русские литераторы, живущие в Берлине в конце 1923 года. И всем выпадает дальняя дорога.
Алексей Толстой тасует свои долги как карты — иногда кажется, что он бежит от долгов в Россию так, как раньше бежали от долгов за границу или на Кавказ.
Мрачный Ходасевич и Берберова едут через Италию в Париж.
Берберова пишет: «Вдруг стремительно быстро оказалось, что все куда-то едут, разъезжаются в разные стороны, кто куда. В предвидении этого близкого разъезда, 8 сентября мы собрались сниматься в фотографии на Тауенцинштрассе, и Белый пришёл тоже, но раздражённый и особенно напряжённо улыбающийся. Гершензон ещё месяц тому назад сказал Ходасевичу, что когда он ходил в советское консульство за визой в Москву для себя и семьи (он уехал 10 августа), то встретил в консульстве Белого, который тоже хлопотал о возвращении. Нам об этом своём намерении Белый тогда ещё не говорил. Помню грусть Ходасевича по этому поводу — не столько, что Белый что-то важное о себе от него скрыл, сколько по поводу самого факта возвращения его в Россию. Ни минуты Ходасевич не думал отсоветовать Белому ехать в Москву — Ходасевич открыто говорил, что для него совершенно не ясно, что именно Белому лучше сделать: остаться или вернуться. Он принял, как неизбежное, и возвращение Гершензона, и возвращение Шкловского (после его покаянного письма во ВЦИК, 21 сентября), и возвращение в Москву А. Н. Толстого и Б. Пастернака, и долгие колебания Муратова, который, в конце концов, остался. Но тревога за Бориса Николаевича <Андрея Белого> была совсем иного свойства: как, где и для кого сможет он лучше писать?»
Но причины были ещё и экономические — они всегда менее романтические и видны хуже.
Но эти причины не менее важны, чем экзистенциальная тоска по Родине. История разорения Горького, в общем-то одного из самых благополучных «переселенцев», показательна.
В Берлине Шкловский был очень близок к Горькому, но при этом признавал, что знаменитый писатель имел «крайне запутанное отношение к правде и лжи, которое обозначилось очень рано и оказало решительное воздействие как на его творчество, так и на всю его жизнь».
Он знал много подробностей жизни Горького — ещё с петроградских времён, и подробностей вообще времён разных:
«Шайкович принёс Горькому китайский сервиз. (Алексей Максимович собирал китайский фарфор.) Он посмотрел на сервиз, принесённый Шайковичем, и сказал, что это фарфор поддельный. Принёс английский каталог. И там Шайкович вычитал, что сервиз действительно поддельный, но что эта английская подделка под китайский фарфор — одно из самых ранних фарфоровых изделий в Англии. И что, не будучи китайским фарфором, этот сервиз совершенно бесценен как английский фарфор.
Поблагодарив А. М. за это неожиданное открытие, Ш. удалился, унося свою драгоценность.
А. М. не был на него в обиде, так как в своё время увёл у него жену…»
Но после безденежного, менового времени военного коммунизма, когда на сервиз выменивалась буханка хлеба, встала иная проблема. Та самая, что опошляет любую трагедию.
Потом Шкловский интересно рассуждал о скупости: он находил многих писателей, включая Льва Толстого, скуповатыми. Скуп выходил и Горький. «В Берлине я попросил у него взаймы, он сделал мне морду номер три. Я сказал: „Алексей Максимович, вы же знаете, что я достану и отдам. Разве у вас нет денег?“ Он ответил: „Я сначала издаю свои книги в Германии, мой представитель получает гонорар в валюте. Кроме того, я получаю ежедневно, не исключая праздников, по сто рублей золотом из России за собрание сочинений. Деньги у меня есть. Но я вырос в семье, где три копейки были деньги. Я скуп. Я дам вам взаймы, но не мешайте мне при этом иметь то выражение, какое у меня есть…“
Необычайно скупа была Эльза. Чудовищно скуп был Асеев.
Маяковский не был скуп, давал деньги, но всё очень аккуратно записывал, боясь запутаться в денежных делах, особенно с Лилей. Скуп был Брик…»
Но за полвека до этих историй вопрос с деньгами был не просто вопросом стиля.
В одной из горьковских биографий пишут, что в то время «Ходасевич и Горький основали (при участии Шкловского) и редактировали журнал „Беседа“ (вышло шесть номеров), где печатались советские авторы». Сам же Ходасевич вспоминал:
«Позднею осенью Горький меня убедил переселиться в городок Сааров, в двух часах езды от Берлина. Мы виделись ежедневно. Вскоре возникла мысль об издании журнала. Принадлежала она не Горькому, а Виктору Шкловскому, бежавшему из России примерно за год до этого (он был привлечён по делу эсеров).
Надо принять во внимание, что до 1922 г. в России существовала только военная цензура. В 1922 г. была введена общая, весьма придирчивая и совершенно идиотская, как все ей подобные. Сверх того, частные издательства и журналы прекратили существование, а казённые всё откровеннее требовали агиток. Вот и придумал Шкловский издавать такой журнал, в котором писатели, живущие в сов. России, могли бы через голову цензуры и казённых редакций печатать вещи, не содержащие, разумеется, выпадов против власти, но всё же написанные не по её указке. Теперь такая затея показалась бы дикостью. Тогда она была вполне осуществима. Издательство „Слово“ выпустило книгу Ахматовой и переслало ей гонорар. Петербургские поэты открыто посылали стихи в берлинский журнал „Сполохи“. Гершензон, приехавший в Германию на несколько месяцев для лечения, дал статью даже в „Современные Записки“. Достать необходимые средства также не представляло труда, потому что советское правительство усердно распускало слухи, что оно намерено допускать в Россию зарубежные издания, не содержащие агитации против власти и отпечатанные по новой орфографии. Разумеется, эти слухи не вязались с введением внутренней цензуры, но к неувязкам в распоряжениях Москвы привыкли. Впоследствии стало ясно, что тут действовала чистейшая провокация: в Москве хотели заставить зарубежных издателей произвести крупные затраты в расчёте на огромный внутрироссийский рынок, а затем границу закрыть и тем самым издателей разорить. Так и вышло: целый ряд берлинских издательств взорвался на этой мине. С издателем Гржебиным поступили ещё коварнее: ему надавали твёрдых заказов на определённые книги, в том числе на учебники, на классиков и т. д. Он вложил в это дело все свои средства, но книг у него не взяли, и он был разорён вдребезги. Но повторяю, провокация обнаружилась лишь впоследствии. Шкловский увлёк своей затеей Горького и меня. Мы выработали план журнала. Редакция литературного отдела составилась из Горького, Андрея Белого и меня. Научный отдел, введённый по настоянию Горького, был поручен профессорам Брауну и Адлеру. По моему предложению будущий журнал назвали „Беседой“, в память Державина. До сих пор ходят слухи, что он издавался на московские деньги. В действительности его выпускало издательство „Эпоха“, основанное на средства меньшевика Д.