– Вас называли собакой. Сравнивали с волком.
– С волками сравнивали евреев, а не меня конкретно. Евреев. Хотя на самом деле сами обвинители едва ли верили собственным обвинениям. Христиане и мусульмане никогда не считали нас достаточно воинственными. Мы для них кастрированные мужчины, которые менструируют, как женщины. Вот почему им так трудно простить нас, когда мы отвечаем ударом на удар. Проиграть евреям – значит проиграть полумужчинам.
– Но согласитесь: в Аврааме есть что-то от воина.
– Что-то – да. Однако по меркам того времени он просто котенок.
– Если в Аврааме так мало воинственного, чем объяснить его готовность убить Исаака?
– Я бы не назвал это готовностью. Определенное обстоятельство толкнуло Авраама на путь, ведущий к убийству. Но способен ли он на убийство? Мы не знаем. Он и сам не знал. История замерла и останется замершей до конца времен.
– Для Авраама таким обстоятельством стал Бог. А для вас?
– Он же.
Однако Струлович не мог оставить разговор. Если подворачивается случай, им нужно воспользоваться. Еще никогда он не видел своего гостя в такой непринужденной позе: Шейлок сидел в полумраке, вытянув ноги, и слушал тишину всякий раз, как Струлович позволял повиснуть молчанию. Его легко будет застать врасплох.
– Уже не в первый раз вы отделываетесь от меня фразой, что история остановилась. Да, история остановилась, но вы-то нет. Вы здесь. У вас было достаточно времени, чтобы подумать.
– Подумать! Да я только и делаю, что думаю. Но мысль не действие, даже не знание о действии. У меня нет ответа на ваш вопрос. Я не знаю, вырезал бы у Антонио сердце или нет. Не знаю даже – вы ведь спрашивали и об этом, – каким образом целью моей мести стало сердце.
– Ага! Вы назвали свой план местью.
– Назвал и готов повторить. Мне было за что отомстить: меня лишили дочери, богатства, доброго имени…
– Иными словами, вам хотелось утолить свою жажду крови?
– Вы говорите прямо как они.
– Тогда укажите, в чем я не прав. Вы жалеете, что вам помешали?
– Помешали? – Глаза Шейлока сузились, а поза больше не казалась непринужденной. – Я жалею, хотя толку от этого мало, что мне не дали даже попытаться.
– Вырезать у Антонио сердце?
– Проверить, способен я на это или нет.
– А вам хотелось бы оказаться способным?
– Это не совсем одно и то же. Если бы я вырезал у Антонио сердце, христиане не колеблясь вырезали бы мое.
Струлович пропустил последнее замечание мимо ушей. Его не интересовали последствия – он сам прекрасно знал, что делают с евреями христиане. Его занимало другое: что может сделать с христианином еврей.
– Позвольте, – заговорил Струлович, – я злоупотреблю вашей добротой и спрошу еще раз: вырезали бы вы ему сердце или нет?
– А я еще раз отвечу: не знаю. Кровожадность свойственна мне ничуть не больше, чем вам. Я говорил, что во время брит-милы некоторые падают в обморок. Так вот, я один из них. Терял сознание дважды. Выбор был невелик: лишиться чувств или закричать громче самого младенца. Я сделан из такого же мягкого теста, как вы, и одинаково не выношу вид и запах крови – даже одну мысль о ней. Но поймите: моя собственная кровь кипела от ярости. В жилах у меня бурлила ненависть к этому высокомерному, вечно страдающему, вечно скорбящему ханже. В мире нет места нам обоим, думал я. Он, несомненно, тоже. Мы взаимно исключали друг друга. Антонио не мог позволить мне вести дела по-моему, а я не мог позволить ему. Я стоял за порядок, он – за хаос. Оба мы в силу необходимости действовали согласно обязательствам. Роль человека делового налагает обязательства. Роль мужа, отца, возлюбленного – тоже. Я связывал себя подлинными обязательствами – давал и брал. Взаимовыгодный обмен, совершаемый с согласия обеих сторон и не оставляющий места сомнению или недопониманию. Антонио связывал себя обязательствами ложными: не желал брать и только давал. Он отказывался получать финансовую или эмоциональную выгоду, а потому всегда оставался жертвенным, разочарованным и одиноким, налагая скрытое, но постоянное обязательство на тех, кому давал. Я не мог существовать в его неупорядоченной, подверженной случаю вселенной. А он не мог существовать в таком рациональном мире, как мой. То, что Антонио считал моим закостенелым следованием закону, перечеркивало его, а эмоциональный шантаж самого Антонио перечеркивал меня. Вот почему один из нас всегда должен убить другого. Да, вполне вероятно – даже более чем вероятно, – что, объятый яростью, я нашел бы силы – нашел наслаждение, даже обязанность, словно исполняя веление разгневанного божества, а также требуя давно причитающейся расплаты за долгие века унижений, верша возмездие за нанесенную обиду, иронически претворяя в действительность все их необоснованные страхи – да, я бы, скорее всего, нашел в себе необходимые силы – назовите их героизмом, назовите блаженством, назовите, если хотите, гнусностью, – чтобы взять то, что по всем разумным соображениям мне причиталось… Не стану скрывать: я чувствовал себя орудием правосудия. Той же мерой, которой отмерили мне, я бы отмерил им самим. Нет такой жестокости, на которую не способен человек, убежденный, что исполняет волю Божью. Опережая ваши возражения: я сам прекрасно сознаю, какое святотатство приписывать себе подобную богоизбранность. Так что давайте включим это в список того, что я готов был на себя взять – святотатственное покушение на чужую жизнь именем Бога. Однако до дела не дошло. Поэтому, к сожалению, не могу вам рассказать, каково это – убить человека. Я не знаю, смог бы совершить убийство или нет. Зато могу рассказать, каково стоять на пороге убийства и желать переступить через него – желать каждой частицей своего существа, отвечающей за решимость. Ответил ли я на ваш вопрос хотя бы отчасти?
Однако Струлович уже спит, обессилевший от слишком большого количества злости, слишком большого количества беспокойства, алкоголя и, не исключено, слишком большого количества вопросов.
У Шейлока, впрочем, есть иное объяснение.
Этот Струлович принципиально отказывается бодрствовать, думает он.
Этот Струлович задает вопросы, но не хочет знать ответов.
Евреи сентиментальны по отношению к себе, и этот Струлович, хотя до сих пор не определился, еврей он или нет, не исключение. Еврей в его понимании не способен на то, на что способны христиане. Еврей не может убить. Струлович объявил меня героем за то, что сделали со мной, а не за то, что сделал или мог бы сделать я. Хороший еврей – пинаемый, плохой еврей – пинающий.
Если нас уколоть – разве у нас не идет кровь?
[60] Но если мы сами колем – разве мы не проливаем крови? Струлович предпочитает этого не знать.
Наша знаменитая этика завела нас в тот еще тупик, хочется Шейлоку сказать жене. Если мы не можем признать, что способны на убийство, как все прочие люди, это нас не возвеличивает, а умаляет.