Внезапно Струлович вспомнил, что Шейлок ни разу не встречался с Грейтаном.
– Вы что, еще и ясновидящий в придачу ко всему остальному?
– Немного – общую картину получить могу. Кроме того, я сужу по вашим рассказам. А еще мне удалось мельком взглянуть на него, когда он выходил из ресторана. Cavernicolo
[59].
Струлович помотал головой из стороны в сторону, словно пытался избавиться от всякого воспоминания о том яростном обмене взглядами. Надо было все-таки подойти и взять футболиста за грудки…
– Понятно, – сказал он. – Так что насчет брит-милы?
– Вас мучают сомнения?
– Если вы ясновидящий, то сами должны знать.
– Я вижу, что вы вините во всем меня. Что ж, это ваше право. Но вы в любой момент можете изменить ситуацию, изменив свое решение. Сжальтесь над футболистом, если душа больше не лежит к мести. Дайте Беатрис свое отцовское благословение.
– Ей шестнадцать!
– Вы все время это повторяете, но для своих шестнадцати Беатрис очень зрелая девушка.
– В том-то и беда.
– Сколько, по-вашему, было Джессике?
– Как-то не задумывался…
– Вот именно. Дело не в возрасте.
– А в чем?
– Ответьте на один вопрос: если вы все-таки вынудите футболиста согласиться на ваши кровавые условия…
– Подождите минутку. «Кровавые условия»? Слышать такое от вас…
– Нет, это вы подождите минутку. Я гость в вашем доме, поэтому прошу простить меня за грубость. Вы не можете знать, насколько далеко я готов был зайти в исполнении своих кровавых замыслов. Вы вправе предполагать, но знать вы не можете…
– А сами-то вы знаете?
– Давайте не будем сейчас обо мне. Вернемся к моему вопросу. Если вы все-таки вынудите футболиста согласиться на ваши условия, какими бы вы их ни считали, то будете довольны? Или вы ждете, я бы даже сказал «надеетесь», что он откажется и оставит вашу дочь в покое?
– И то, и другое. Я хочу, чтобы Хаусом оставил мою дочь в покое, и хочу, чтобы он прошел обрезание – при условии…
– При каком условии? Почему же вы замолчали?
– При условии, что нож будет в моей руке.
– По-моему, вы сами себя обманываете. Вы на такое не способны.
– Теперь моя очередь спросить: откуда вам известно, на что я способен, а на что нет? Вы знаете меня всего пару дней.
– А сколько, по-вашему, мне требуется? Я знаю вас как облупленного, мистер Струлович.
– Вы хоть понимаете, до чего обидно это слышать?
– Не хотел вас обидеть. Но позвольте задать еще один вопрос: сколько раз вы присутствовали на брит-миле?
– Вы же ясновидящий, вот сами и ответьте.
– Ни одного. Во-первых, у вас нет сына. Во-вторых, вы презираете религиозные обряды. Однако на самом деле вы ни разу не присутствовали на брит-миле потому, что боитесь упасть в обморок. Многие мужчины теряют сознание – отцы, дяди, братья. Жутко смотреть, как заносят нож над восьмидневным ребенком.
– Хаусом малость постарше.
– Что сделает процедуру еще более кровавой. Кроме того, с чего вы решили, будто вам захочется смотреть на его половой член, не говоря уже о том, чтобы отрезать от него кусок? Сколько нееврейских членов вы видели? Сколько держали в руках?
– Я не обязан отвечать на подобные вопросы.
– Вы уверены, что готовы прикасаться к члену Хаусома?
– Я надену перчатки…
– Взять его в руки, рассечь кожу, увидеть кровь, услышать крик футболиста? Все это просто бравада – сами знаете. Да вы дали бы стрекача!
Струлович поднимает руку.
– Минуточку, – говорит он, – минуточку.
Шейлок поднимает обе руки, как будто сознает, что зашел, пожалуй, слишком далеко.
– Когда это мы успели перейти от метафоры к буквализму? – спрашивает Струлович. – Началось с того, что я попросил гоя, который спит с моей дочерью, доказать серьезность своих намерений. И вот уже я, под вашим водительством, отрезаю ему член.
– Добро пожаловать в мой мир.
– Выходит, фунт мяса тоже поначалу был всего лишь метафорой?
Шейлок брезгливо опускает глаза.
– Опять вы за свое…
– Я перестал бы задавать этот вопрос, если бы вы на него ответили.
– Тогда сформулируйте тоньше. Любая сделка между евреем и христианином метафорична: это единственный способ не обратиться к убийству. Но если вы спрашиваете, говорил ли я в шутку, то да, отчасти.
– «Да» и «отчасти» не совсем одно и то же.
– Нет, но существуют разные степени серьезности.
– Тогда позвольте спросить: надеялись ли вы, что Антонио просрочит вексель, и вы сможете причинить ему вред?
– В момент самой шутки, пожалуй, нет.
– Когда же?
– Намерение развивается вместе с сюжетом.
– А когда это намерение стало твердым?
– Я бы мог ответить: когда у меня отняли Джессику. Когда было украдено кольцо Лии. Когда друзья купца возомнили, будто в состоянии избавить его от уплаты долга. Когда они решили, что мной можно манипулировать. Когда меня загнали в угол. Когда не осталось иного выбора…
– Какой же из ответов верен?
– Все. И ни один. Я до сих пор не знаю, насколько твердо было мое намерение. История остановилась… Чего не произошло, того не произошло. Все остальное – область предположений, а не философии или психологии. И уж точно не теологии.
– До того как она остановилась, было же у вас – не могло не быть – некое намерение?
– Намерение, говорите? А что такое намерение? Смог бы Авраам убить Исаака, каковы бы ни были его первоначальные намерения? Мой мир не менее далек от Ветхого Завета, чем ваш, однако к этой истории, как легко можете себе представить, я питаю особый интерес.
– Весь мир питает к ней особый интерес.
– Раньше питал. Сейчас – вряд ли.
– Допустим. Но вопрос остается открытым: убил бы Авраам своего сына или нет?
– Смог бы в конечном итоге Авраам совершить убийство? Тоже некорректный вопрос.
– Некорректный или не имеющий ответа?
– И то, и другое. Мы не знаем, что случилось бы «в конечном итоге».
– Каков же корректный вопрос?
– Есть ли в прошлых поступках Авраама нечто такое, что заставляет заподозрить в нем детоубийцу?
– Ответ будет «нет»?
– Именно. Нет. В моем случае тоже. Есть ли в моей личной истории – истории того человека, каким меня знали, а не представителя жутковатой и ненавистной расы – нечто такое, что свидетельствует о моей кровожадности? Если бы христиане заподозрили во мне подобные склонности, они бы, разумеется, держались от меня подальше. Однако они жаловались, что это я избегаю их общества. Спросите себя, пошли бы вы на сделку с ростовщиком, который вырежет вам сердце, если вы не выполните условий? Посмели бы обобрать такого дельца? Украсть его драгоценности? Похитить дочь? Плевать в него на улице? Человек, пользующийся славой головореза, вызывает большее уважение – и больший страх, – чем вызывал я. Пока я не настоял на уплате неустойки, христиане не сомневались, что пригоршня дукатов усмирит мой гнев. Их самоуверенность и презрение служат порукой, что за мной не водилось репутации человека опасного.