— Геронтофилия — редчайшее извращение, — возражал оппонентам Коваленко. — По теории вероятностей не получится, чтобы у нас в области в одно время действовали сразу два таких вот чертушки. Да наверняка это он!
Колосов слушал всех молча. Сидел на заднем сиденье дежурной «Волги», курил, стряхивал пепел за опущенное стекло. Мимо мелькали поля, леса, деревеньки и снова поля — заброшенные, заросшие травой и желтенькими цветами, названия которых он не знал. На душе начальника отдела убийств скребли кошки. Несомненно было только одно: геронтофилия действительно очень редкое извращение.
Криминальная история знала всего только двух чистых геронтофилов-убийц. Одного поймали, второго, увы, нет.
Колосов вспоминал, как сразу же после второго убийства, когда погибла старая художница в Брянцеве, он ездил за консультацией к коллегам в ГУУР. Просмотрел там данные программы-справочника по известным серийным убийцам, отметив необходимые аналоги: дело Кулика и дело Бостонского душителя.
Эти столь непохожие маньяки, орудовавшие в разное время и в разных странах, выбирали одни и те же жертвы — пожилых людей.
Дело Василия Кулика — иркутского доктора, работавшего на «Скорой», Никита отлично помнил. Когда его взяли, он учился в «Вышке» на последнем курсе. Некоторые курсанты, проходившие практику в Сибири, были включены в поисковые группы. Они много чего рассказывали тогда.
Удивительно, но объяснить свое маниакальное влечение к старухам Кулик (а он был первоклассный врач) так и не смог. Правда, в откровения с сыщиками и психиатрами он не пускался: виртуозно разыгрывал буйное помешательство со всеми тонкостями, почерпнутыми из справочников по судебной психиатрии. Ясности с ним так и не добились.
А вот дело другого, чистого геронтофила-убийцы вообще закончилось провалом. Он вошел в историю под именем Бостонского душителя, действовавшего в начале шестидесятых в США. Жертвами семи его убийств стали пожилые одинокие дамы, которых он задушил кого пояском от халата, кого чулками, а кого полотенцем.
И вот, размышлял Никита, в тихом подмосковном поселочке двое гуляк с ходу поймали классического геронтофила — это ли не ирония судьбы, не слепое везение, когда удача приходит совсем не к тем, кто в ней так нуждается?
Задержанный Киселев находился в одиночной камере местного ИВС. Колосов решил переговорить с ним наедине.
Железная дверь за его спиной с лязгом захлопнулась, и он оказался в узкой каморке, с крошечным зарешеченным окном под потолком, забранной сеткой тусклой «лампочкой Ильича», окрашенными зеленой липкой краской стенами и ледяным бетонным полом.
Киселев стоял у стены, сгорбившись, опустив руки. Лицо его в сумраке камеры было плохо различимо. Никита подошел почти вплотную и увидел, как по этим пепельным, успевшим уже покрыться сизой щетиной щекам катятся слезы — одна за другой. И мокрый след их точно борозда, проложенная от глаз к безвольному дрожащему подбородку.
— Садись, — сказал Никита. — Поговорим. Киселев полусел-полуупал на краешек привинченного к стене стула.
— Вы кто? Прокурор? — спросил он хрипло. Колосов назвал свою фамилию, должность.
Киселев не отреагировал, точно глухой. Прислонился щекой к холодной стене, закрыл глаза.
— Пропало все, — прошептал он, — пропала жизнь. — Помолчал, потом спросил: — Верочка уже знает?
Колосов поинтересовался, кого он имеет в виду.
— Жена.
— Нет. Пока не знает ничего.
— Не говорите… Не говори ей, что я сделал. Лучше скажи, убил кого-нибудь, ограбил. Только не правду.
— Почему?
Киселев молчал.
— Думаешь, если она узнает, что ты кого-то убил, ей станет легче? — спросил Никита. — А так ли это на самом деле?
— Что? — Губы Киселева едва двигались. И весь он застыл — сухощавое ладное тело его словно экономило движения: он почти не менял позы, почти не шевелился. Жили в нем только глаза. Из них текли и текли слезы: не ручьем, как у женщин, а капля за каплей.
— Так ли то, что, обвинив тебя в убийстве, мы солжем ей?
— Я не понимаю.
— Не понимаешь? Ну ладно. Эта старушонка, божий одуванчик, что ты с ней потом собирался делать?
— Со сторожихой? Ничего. Я не знаю. Все как в тумане было… Я сам не свой, не соображал, что делаю…
— Ты ее встречал раньше?
— Конечно. Каждый вечер мимо нее с работы шел. — Киселев сглотнул. — Каждый вечер.
— И что? Что на тебя вдруг нашло? — повысил голос Никита.
Киселев молчал.
— Зачем ты на нее напал? Где ты взял эту идиотскую маску?
— Старый чулок. В шкафу мне на глаза попался вчера. Странно как… Я никогда не думал, что это так будет… Я его взял, растянул и подумал: если его надеть, никто меня не узнает. Даже она…
— Сторожиха? Ты что, сразу о ней подумал?
Киселев снова сглотнул.
— Да, — выдавил он и уткнулся лицом в стену. — Какой позор. Господи боже, какой позор, позор, позор! Я умереть хочу. Почему они не убили меня там, а? Зачем все это? Разве я не умолял их убить меня?! Разве не кричал, что не хочу жить таким вот… таким… — Язык не повиновался ему, его словно душило что-то изнутри.
Колосову было жалко и противно на него смотреть. И муторно оттого, что он собирался сделать: что ж, допрос по делу об убийстве не терпит сантиментов. Удар наносят по самым слабым, в самую их мякоть, незащищенную сердцевину.
— Так солжем мы, сказав твоей жене, что ты — убийца, а? — спросил он. — Неужели солжем?
Киселев резко обернулся. Что-то было в его глазах, от чего Колосову вдруг стало не по себе.
— А если… если я скажу… признаюсь… что хотел ее убить. Меня расстреляют?
Никите за двенадцать лет работы в розыске часто приходилось слышать этот вопрос. И всегда его задавали по-разному: одни с напускной небрежностью, другие с трепетом, третьи с тупым упрямством. Но такого тона не было ни у кого. В вопросе фабричного технолога явно сквозила… надежда, и надежда светлая.
— Если я признаюсь, что хотел ее убить, меня расстреляют? — повторил он. — Могу я надеяться ?
Колосов опешил. Он никак не мог предугадать, что беседа с этим вот «слизняком», как окрестил он в душе задержанного, выльется в нечто подобное.
— Ты давно на фабрике вкалываешь? — спросил он, чтобы хоть что-то спросить самому и не ответить.
Киселев как-то сразу сник.
— Четырнадцать лет. После армии и заочного.
— Родился здесь?
— Нет, родился в Калинине. Тверь теперь.
— А на Красной Даче как оказался?
— Женился. После армии. — Слезы снова потекли из глаз Киселева. Одна застыла на подбородке. Потом капнула на порванную в драке синюю рубаху.