Матушка, пожалуй, заметит ее неуместную задумчивость. Антония обернулась и увидела дородного синьора лет сорока—пятидесяти, не из семейства Донати. Он улыбался девушке, и она не могла не ответить улыбкой, изогнувшись в реверансе.
— Доброе утро, синьор Виллани. Вы уже вернулись? Как вам нынешнее Рождество?
Джованни Виллани поклонился.
— Я действительно только что из Фландрии. Я привез секреты торговли, а также обрывки политических сплетен. В мире неспокойно. Что касается Рождества… — Виллани, все еще не выпрямившись, воровато огляделся. — Я, как обычно, прячусь от Перуцци. Он, по своему обыкновению, пытается втравить меня в очередную авантюру, естественно, с вложением кругленькой суммы. На сей раз речь идет, если не ошибаюсь, о каком-то художнике. А как вам нынешнее Рождество, мой милый злейший враг?
Антония бросила на чернявого толстяка лукавый взгляд.
— Не понимаю, что вы имеете в виду.
— Не притворяйтесь. Все вы прекрасно понимаете. Я имею в виду пергамент, дитя мое, пергамент, и ничего более! Я пытаюсь написать отчет о нынешнем положении в мире, а у меня ни клочка пергамента! А все потому, что вы скупили весь пергамент для «Ада», этого пасквиля, что измыслил ваш отец! Будь вы постарше, или будь вы мужчиной, или хотя бы будь вы не так умны, я бы затравил вас собаками. — Виллани усмехнулся.
— По-моему, вы не там ищете виновного. Поговорите лучше с парфюмерами Виллорези, — произнесла Антония.
— Дьяволы! Грабители! Если бы люди не ленились мыться, им бы не понадобились всякие там отдушки и наш пергамент остался бы при нас. — (Парфюмеры часто жгли пергамент, чтобы изготовить духи.) Виллани продолжал: — Проклятые уничтожители книг! Что может быть гнуснее, чем сжечь книгу?
— Абсолютно ничего, — кивнула Антония.
— Тогда прошу вас, перестаньте уничтожать книгу, что зародилась в моей голове. Мне нужен пергамент! Я предпочитаю писать на пергаменте! Всякий раз, когда переворачиваешь страницу, она прямо-таки громыхает. Слова мои столь зловещи — зловещи, но не претенциозны, — что подобный шум кажется вполне уместным. Словно сам Юпитер подает голос. Увы, вместо пергамента я вынужден писать на бумаге. Горе мне! — Виллани брезгливо поежился и замахал перед собой руками, словно прогоняя муху. — А что есть бумага? Трава. Конопля. Вареные тряпки. Куски животных, которые и Минос не стал бы есть. Клянусь, мне даже прикасаться к бумаге противно. Наверняка через бумагу и чуму подхватить недолго.
— Ну что вы! — вмешалась Джемма. Она успела закончить свои разговоры и теперь считала себя обязанной пообщаться с собеседником дочери. — Мой муж уже много лет пишет только на бумаге. Прежде, когда денег не хватало, он писал мелом на стене. В писании на бумаге нет ничего пятнающего репутацию, особенно в наш просвещенный век. За бумагой будущее. Не так ли, Антония?
Антония послушно кивнула. На лице Виллани отразилось изумление.
— Простите, синьора, но ведь письмо — это священнодействие! Разве мы не называем Христа, Рождество которого сегодня празднуем, Логосом? Он есть Слово! Разве святой Джованни не съел книгу, дарованную ему ангелом? Разве не показалась она ему слаще меда? Неужто такая книга могла быть написана на бумаге?
— Синьор Виллани, вы кое о чем забыли, — не сдержалась Антония. — У святого Джованни потом болел живот.
— Разве в таком случае это не пресуществление? То, что было пергаментом во рту, стало бумагой в желудке. Нужно будет спросить у кардинала. Кстати, синьоры, могу я вас проводить домой?
Джемма с улыбкой отклонила предложение Виллани.
— Нас провожают синьор Гальярдо ди Америго с сыном, а также мой родственник Кьянфа. Они, наверно, уже заждались. Передайте мои поздравления синьоре Виллани.
Толстяк отвесил поклон, пройдясь шляпой по полу. Повернувшись к Джемме и Антонии спиной, он чуть не взвизгнул:
— Перуцци, дорогой мой, я вас всюду искал!
Антония все еще не могла подавить улыбку, склоняясь в реверансе перед отцом и сыном Америго, очень богатыми синьорами.
— Вы никогда еще не были столь очаровательны, — произнес старший Америго. — Погода сегодня скверная — значит, ваше очарование — только ваша заслуга. Сынок! — Синьор Америго с любезнейшей улыбкой отвесил сыну подзатыльник. — Разве синьорина Антония не прелестна?
— Что? А, да. Прелестна. Восхитительна! — Америго-младший поспешно поклонился. — Простите, я слушал вашего кузена. Он только что вернулся из Греции. Откуда конкретно вы вернулись, синьор Донати?
— Из Анатолии, — отвечал незнакомец. Значит, одним кузеном больше? — Из Бурсы, если уж быть совсем точным. Я ездил туда по делам торговли. Путешествие было приятным, но дома лучше, особенно в обществе прелестной кузины. — Он успел окинуть Антонию скучающим взглядом. — Пойдемте, синьоры. А то у меня вечером дела.
Они сошли с крыльца. Флоренция в те дни более походила на огромную стройку. Многие улицы были перекрыты — их мостили заново, спрямляли кривизну. Отцы города вздумали сделать Флоренцию похожей сверху на колесо — пусть Господь с небес видит, как от ступицы в центре расходятся идеально прямые спицы, и не сомневается в том, что город в надежных руках.
Они перепрыгивали лужи, образовавшиеся на месте выкорчеванных булыжников, и пробирались по деревянным настилам. Антония и думать забыла о своих проверенных способах отваживания женихов — молодой Америго, захваченный рассказом кузена Кьянфы о собственных похождениях в христианском городе Бурса, вовсе не обращал на девушку внимания, и ни докучные попытки синьоры Алигьери сменить тему, ни периодические тычки Америго-старшего не возымели действия. Таким образом, Антонии не пришлось пятнать собственную репутацию умными речами, и она добралась до дома, ни разу не вызвав недовольства матери. Кузен Кьянфа вызывал у девушки неприязнь, однако странным образом она была ему благодарна. Пожалуй, стоит звать его в гости всякий раз, когда заявляется очередной соискатель. Правда, кузен Кьянфа вряд ли согласится отвлекать внимание молодых людей бесплатно.
Попрощавшись с провожатыми, Джемма и Антония вошли в дом, где родился Дуранте Алигьери. На двери был нарисован фамильный герб. Наполовину зеленое, наполовину черное поле посередине пересекала серебряная полоска. Антония считала герб верхом изящества; Джемма находила его маловыразительным. Они вошли через дверь пристройки, появившейся в тот год, когда Данте вступил в гильдию врачей и аптекарей. Медицина его не интересовала, однако во Флоренции для того, чтобы принимать участие в общественной жизни, требовалось принадлежать к какой-нибудь гильдии. Вступление в гильдию врачей и аптекарей, вкупе со вступлением в брак (невесту выбирал отец), позволило Данте заняться политикой, которая впоследствии обрекла его на изгнание.
Как и весь город, дом подвергся реконструкции. Теперь, когда имя Алигьери было реабилитировано, Джемма заняла четырехэтажную башню и к ней пристраивала комнату за комнатой. Интерьер уже мог соперничать с лучшими домами в квартале, однако внешне дому пока не хватало устойчивости. Снаружи до сих пор красовались вделанные в стену кольца для привязывания лошадей. Джемме вовсе не хотелось, чтобы люди думали, будто семья поэта купается в роскоши. Пусть дом кажется скромным, пусть не пострадает впечатление о синьоре Алигьери как о мученице, терпеливо несущей свой крест.