Весталки уже прошли, и повозка снова двинулась вперед, но имя бретонца словно бы произвело на толпу какое-то магическое действие, потому что, как только она произнесла его, зрители расступились по обеим сторонам дороги под давлением огромных плеч, над которыми возвышалось честное и смелое лицо гладиатора Гирпина.
Подобно некоторым другим отборным товарищам, Гирпин находил необычайно длинными несколько последних часов. Обязавшись клятвенно быть трезвым и — что, может быть, было еще тяжелее — не драться, эти несколько человек считали себя лишенными сразу двух главнейших развлечений, двух любимых занятий, в которых состояла прелесть их жизни. Но поговорка, утверждающая, что есть честь и между ворами, сложилась задолго до появления амфитеатра, и, раз гладиатор заключил условие, он уже смотрел на себя, на свое тело и доблести как на собственность купившего. И Гиппий, отдавший последние приказания своим птенцам и велевший им явиться на место в определенный момент свежими, трезвыми и без всякой царапины, мог быть уверен, что его приказ будет выполнен пунктуально и честно.
Вследствие этого Гирпин, Руф, Люторий и некоторые другие лучшие представители «семьи», убивая время, прогуливались по главным улицам Рима, присутствуя при явлениях, особенно приятных для людей их ремесла. Они удостоили своего одобрения мужественную атаку и взятие Саллюстиевых садов; наблюдали затем с некоторым удовольствием осаду Капитолия и, когда пламя охватило его, пожалели о том, что густой дым, окутавший стены, препятствовал им видеть битву, составлявшую в их глазах главное развлечение, и лишил их возможности делать полезные технические замечания в качестве людей, хорошо понимающих дело. Бесспорно, трудно было им удержаться и не принять участия в этих схватках, тем более что все они были вооружены своими короткими двухсторонними мечами. Но это было только временное воздержание, как заметили они друг другу, которое тотчас же должно было быть снятым с них, так как, по имевшимся у них сведениям, еще до полуночи им предстояло по горло насытиться вином и по колено погрузиться в кровь.
Теперь уже близок был час ужина, и атлеты становились свирепее и жаднее до крови, утомившись своим бездействием. Они спокойно смотрели, как перед ними проходила процессия весталок, и даже эти люди, при всей своей жестокости и беззастенчивости, не позволили себе сказать ни одного слова или сделать жест, который можно было бы истолковать в смысле недостатка уважения к священному сословию. Но их мало заинтересовала причина остановки, и они едва удостоили заметить беспорядок, вызванный таким ничтожным поводом, как возвращение рабыни к своему господину. Только один Гирпин, неожиданно, к великому удивлению своих товарищей и к ущербу для зрителей, врезался в середину толпы, бесцеремонно отталкивая в сторону попадавшихся на дороге и, как игрушку, бросив малорослого любопытного цирюльника в толпу болтливых граждан. Последние выразили негодование по поводу этой выходки, а горемычный брадобрей — по поводу своих контузий. Кулаки сжимались, брови хмурились все более и более, по мере того как здоровый и широкоплечий гладиатор пробивал дорогу в тесноте, подобно тяжелому кораблю, теснящему волны. Но более благоразумные бормотали про себя слова: «Cave, cave!» И так велик был страх, внушенный гладиатором этим мирным гражданам, что самый смелый из них предпочел бы скорее снести насмешку, чем помериться с человеком, для которого битва была ремеслом.
Повозка уже двинулась, когда мощная рука остановила за дышло лошадей, и громкий, смелый голос Гирпина заглушил фырканье коней и общий шум.
— Полегче, мальчуган, постой минуту, — сказал он рассерженному Автомедону. — Я только что слышал, как кто-то назвал имя моего приятеля изнутри той золоченой скорлупки, которой ты правишь. Стой, говорю тебе, и оставь в покое твой хлыст, коли не хочешь, чтобы я расколол кулаком твою голову.
Автомедон, которому его предприятие с самого начала было не по сердцу, сдержал коней с видом человека, готового удариться в слезы.
Но Дамазипп, рассчитывая на помощь своего сотоварища и на присутствие шести вооруженных рабов, смело выступил вперед и сказал гладиатору властным тоном:
— Дай дорогу!
Гирпин тотчас же признал отпущенника и разразился хохотом.
— Как! — сказал он. — Это ты, мой старый собутыльник, мой старый приятель? Клянусь Поллуксом, я тебя не узнал под этим забавным военным нарядом. Правду сказать, гирлянда роз гораздо лучше идет к твоему красному носу, чем выгнутая каска, и кубок, ей-ей, уместнее в твоей руке, чем рукоятка этого славного меча. Что значит этот краденый товар, старый паразит? Бьюсь об заклад, что шакал тащит в пещеру льва какой-нибудь кусок падали.
— Не останавливай меня, любезный друг, — отвечал тот, принимая важный вид. — Ты угадал правду: я действительно выполняю поручение и твоего, и моего патрона, Юлия Плацида, трибуна.
Гирпин, находившийся в очень хорошем настроении, готов был пропустить его, но Мариамна, рот которой теперь был свободен, собрала свои истощенные силы для последней попытки:
— Ты его товарищ, ты сказал… Спаси меня!.. Спаси ради Эски!
При этом имени глаза гладиатора снова заблестели. Он, так мало любивший во всем мире, любил бретонца, как сына. Он выдвинул его на сцену, как он хвастал этим раз двадцать на дню. Он сделал из него человека и даже больше — славного бойца. Теперь он потерял его из виду и, однако же, насколько позволял его характер, беспокоился о нем, и без него ему было не по себе. Если бы Эска был собакой, знакомой Гирпину, гладиатор и тогда подвергся бы опасности ради спасения животного, чего бы это ни стоило.
— Стой, бездельник! — сказал он Дамазиппу, который встал между повозкой и гладиатором. — Берегись ты, говорю тебе. Я хочу, чтобы эта женщина была выпущена на свободу. Ну! Хочешь ты или не хочешь? Раз, два… Лови же, коли так, болван! Эй, товарищи, ко мне! Окружите повозку и расчистите место от этой проклятой толпы.
Полагаясь на свой многочисленный конвой и, кроме того, думая, что противник был одинок, Дамазипп выхватил свой меч и позвал рабов себе на помощь, когда гладиатор подошел к повозке, в которой лежала добыча. Далеко швырнуть меч, выхваченный из неумелой руки, обуздать отпущенника быстрым и тяжелым ударом кулака, после чего тот без сознания покатился на мостовую, затем с выхваченным мечом обратиться к конвою и показать ему лезвие, грозившее, по-видимому, всем сразу, — все это не составляло никакого труда для искусного в своем ремесле Гирпина, и он мог смотреть на это просто как на развлечение. Его товарищи с хохотом окружили борцов. Рабы стояли в нерешительности и скоро отступили и побежали. Гирпин снял Мариамну с повозки, а Оарзес, до сих пор остававшийся на заднем плане, проворно вскочил на освободившееся место и сказал несколько слов на ухо Автомедону, который помчался в галоп.
Бедная девушка, перепуганная опасностью, от которой ей удалось ускользнуть, но несколько успокоенная способом освобождения и видом своих освободителей, полусознательно прижалась к Гирпину, и старый гладиатор, с нежностью, почти комической в этом столь грубом по внешности здоровяке, успокаивал ее добрыми словами, приходившими ему в голову. Он был похож не то на кормилицу, старающуюся усыпить ребенка, не то на конюха, усмиряющего перепуганную упрямую лошадь.