Но ни дядя, ни кто другой не мог бы сказать, что вся картинка Харрисовой жизни перевернута вверх ногами. Между тем он, Харрис, следовал именно этим путем, и без промедления: женишься на девушке, почти ребенке, вдвое тебя моложе, за какие-то десять лет десятикратно умножаешь то, что получил в приданое, а затем однажды утром секретарь твоего адвоката звонит твоей жене из Европы и сообщает, что ты умер прямо у себя за столом.
Возможно, он и впрямь умер прямо у себя за столом; возможно даже, это был, как можно понять из сообщения, рабочий стол в кабинете. Потому что в человека, сидящего за рабочим столом в кабинете, можно выстрелить так же спокойно, как и в любом ином месте. И возможно, он действительно умер прямо на месте, потому что сухой закон уже перестал действовать даже юридически, и он к тому времени успел разбогатеть, и гроб больше не открывали с того самого момента, как адвокат и восемь или десять лакеев в ливреях и с пистолетами под мышкой перенесли его в родовое имение с историей, насчитывающей аж десять лет, установив на день для прощания в просторной зале под охраной вооруженных лакеев, разошедшихся, коль скоро их на то хватало, по всем комнатам на нижнем этаже, – чтобы любой житель Джефферсона мог пройти мимо гроба, заваленного цветами, из которых торчали аккуратные белые карточки с отпечатанной на них цифрой $ 5000, а затем заняться исследованием интерьера дома, пока адвокат и лакеи не перевезут гроб с телом в Новый Орлеан или куда там еще и не зароют его в землю.
Все это происходило в год начала новой европейской войны или, вернее, второй фазы той, старой, в которой участвовал его дядя; так что в любом случае не позже чем через три месяца семье предстояло вернуться домой.
На самом деле они вернулись меньше чем через два. Тогда-то он наконец впервые их и увидел, точнее, увидел юношу и девушку, миссис Харрис с ними не было. Впрочем, ему и не было нужды видеть ее; он в избытке наслушался рассказов матери; он и так знал, как она должна выглядеть; вроде как он не только видел ее прежде, но знал не меньше матери – миниатюрная темноволосая женщина, выглядящая в свои тридцать пять девушкой, на вид не намного старше своих детей, возможно, потому, что хватило ей силы либо упорства, как ни назови, а то дара, удачи, прожить десять лет в кругу тех, кого его двоюродная бабка называла коронованными особами Европы, так, словно она и не заметила, что оставила пределы округа Йокнапатофа; выглядящая не намного старше своих детей, но просто мягче, постояннее, уравновешеннее, может, просто спокойнее.
Видел он их всего несколько раз – да и другие, сколь ему было известно, не больше. Молодой человек ездил на лошадях, но только вдали от города, по выгону либо площадке для игры в поло и, кажется, не ради удовольствия, а для того, чтобы отобрать лучших на развод, потому что уже через месяц на одном из загонов поменьше был устроен аукцион, и почти всех лошадей распродали, оставили не больше десятка. Но в лошадях он, похоже, разбирался, потому что даже эти десять оставшихся были действительно хороши.
А те, кто видел, говорили, что и верхом он ездит хорошо, только как-то чудно€, на иностранный манер, высоко задирая колени, что было необычно для Миссисипи или, по крайней мере, для округа Йокнапатофа, в котором – в округе – вскоре услышали, что еще больше он преуспел в другом занятии, даже более иностранном, нежели его способ езды верхом, – он оказался звездой в классе какого-то знаменитого итальянского учителя фехтования. И сестру в городе тоже видели: время от времени она разъезжала в разных автомобилях, заходя то в один магазин, то в другой, как это привычно для девушек, которые умеют делать вид, что нашли нечто подходящее или, по крайней мере, то, что готовы купить в любом магазине, даже самом маленьком, независимо от того где они выросли – в Париже или Лондоне или Вене, либо просто в Джефферсоне или Моттстауне или Холлиноу, штат Миссисипи.
Но миссис Харрис он, Чарлз, в тот раз так и не увидел. Так что ему оставалось лишь воображать, как она расхаживает по этому удивительному дому, который, наверное, узнает разве что по его географическому местоположению, нет, не как привидение, потому что – по крайней мере, в его представлении – ничего призрачного в ней не было. Она была слишком… слишком… и тут он нашел слово: прочной. Прочность – это постоянство, эта сопротивляемость, эта спокойная уравновешенная устойчивость, все вместе – и есть то, что позволило ей десять лет прожить в сверкающих огнями европейских столицах, даже не отдавая себе отчета в том, что она полностью превозмогла их воздействие; просто мягкость, просто устойчивость: легкий, почти неуловимый аромат старых духов, как если бы старый ящик комода сохранил свою прочность и сопротивляемость любым переменам и сдвигам, и не только сопротивляемость, но даже неосознанность того, что он, комод, оказавшийся внутри монструозного здания, построенного каким-то выскочкой, на поверку был прочнее любых перемен, и кто-то проходивший мимо задел его ящик, потянул на себя… и в этот момент вдруг случайно увидел подлинное соположение вещей, истинную перспективу: не она была привидением, призраком был этот монструозный дом Харриса; единое дуновение, слабый запах духов из задетого кем-то ящика – и вот весь мощный размах стен, ясные очертания и изгибы портиков в одно мгновенье сделались призрачными и нематериальными.
Но ее в тот раз он так и не увидел. Потому что через два месяца они снова уехали, на сей раз, коль скоро в Европу дорога закрыта, – в Южную Америку. Так что на протяжении следующего года его мать и остальные пятеро снова стали получать открытки и письма, и в них по-прежнему об иноземных краях говорилось не больше, чем если бы открытки были отправлены из соседнего округа; иное дело, что речь в них теперь шла не только о детях, но и о доме: не о том монструозном сооружении, в которое превратил его Харрис, но о том, каким он был когда-то, как если бы, увидев вновь его расположение в пространстве, она вспомнила его форму во времени, и, утративший ее, он возродился вновь, словно просто терпел и ждал наступления этого момента; дом был невозмутим, как если бы с приближением к сорока у нее еще больше утратилась способность к переживанию новизны, к восприятию любого нового предмета или положения.
Потом они вернулись. На сей раз их было четверо: вместе с другими – капитан-кавалерист из Аргентины, который шел за ними по пятам, или преследовал, – словом, которого занимала явно не дочь, а мать, так что и эта картинка представала в перевернутом виде, поскольку капитан Гуалдрес был старше девушки примерно на столько же, на сколько ее отец был в свое время старше своей жены; так что хотя бы в этом отношении в картинке сохранялась соразмерность.
Короче, однажды утром они с дядей пересекали Площадь, думая (во всяком случае, он думал) о чем угодно, только не об этом, когда он поднял голову и увидел ее. Оказывается, он был прав. Она выглядела в точности так, как он и думал, и в тот же момент, они даже остановиться еще не успели, он и запах учуял: аромат старых духов – лаванда, тмин, что там еще, – который, можно подумать, улетучится при первом же соприкосновении с миром блестящих огней, покуда в следующую секунду ты не поймешь, что именно они – аромат, запах, дуновение, шепот – вот что сильнó и долговечно, а вспыхивает и исчезает как раз непостоянный и переменчивый блеск огней.