Фрейлины, камер-фрау и служанки пани принцессы в отсутствие
мужского пола весь день ходили неприбранные, нечесанные, а то и полуодетые.
Ластика перестали стесняться очень быстро. Попялились немного на нарядного
истуканчика, важно сидящего в высоком почетном кресле, похихикали – в диковину
им «московитский ангел», но скоро привыкли и внимания на него уже не обращали.
От этой визгливой, истеричной команды любой нормальный
человек в два счета сошел бы с ума, а Марина ничего, справлялась.
Вдруг среди полячек проносился слух, что московиты затеяли
всех шляхтичей перебить, а шляхтенок насильно постричь в монашки. И сразу
начинались вопли, слезы, причитания. Появится Марина, на одних прикрикнет,
других успокоит – глядишь, снова тишь и гладь.
То фрейлины забунтуют против русской еды – мол, у них от
солений, икры и кваса животы болят. Марина шлет записку жениху, и в тот же день
русских кухарок сменяют польские. На время в монастыре опять воцаряется тишина.
Но ненадолго. Прорвались сквозь караул гневные польские
ксендзы, потребовали немедленной встречи с ясновельможной пани. До них дошел
слух о ее переходе в православие. Ладно, она дает им аудиенцию. Ластик тоже
присутствует, по должности, и видит, как быстро Марина усмиряет иезуитов:
немножко поворковала с ними, помолилась, тут же исповедовалась, и они ушли
укрощенные.
В любой ситуации невеста сохраняла полное хладнокровие, хотя
забот у нее хватало и без придворных дур с ксендзами. С рассвета до темноты
вокруг Марины суетились портнихи – нужно было в считанные дни сшить две дюжины
платьев, да украсить их десятью тысячами драгоценных каменьев, сотнями аршин
золотой и серебряной канители, кружевами, затейливой вышивкой.
При этом у Марины находилось время и на то, чтоб поболтать с
невестоблюстителем. С Ластиком она теперь держалась совсем не так, как при
первой встрече, а ласково и открыто, называла трогательно: «братик».
После того, как избавилась от иезуитов, села рядом, положила
Ластику руку на плечо и спросила:
– Скажи, братик, вот ты в раю побывал. Есть ли для Бога
разница, в какой из христианских вер душа пребывала – в римской или в русской?
– Я про рай ничего не помню, – ответил он, как обычно.
Марина задумчиво смотрела на него. Помолчала немного и
говорит:
– Мои дуры называют тебя врунишкой. Мол, не может
москаль-еретик в Божьи ангелы попасть. А доктор Келли уверен, что ты истинно
явился из Иного Мира. Я ему верю, он в таких вещах разбирается. Но про спасение
души и про грех спрашивать его напрасно, ибо святости в англичанине ни на грош…
Вот ты сердцем чист, потому и спрашиваю. Грех ли это перед Богом, если я веру
поменяю? Ведь не признают русские люди царицей иноверку, так навечно и останусь
для них чужой.
– Ты хочешь принять православие по расчету? – неодобрительно
покачал головой Ластик.
Она улыбнулась:
– Глупенький ты еще, братик. – Хоть по-русски она
изъяснялась на диво складно, твердое «л» ей никак не давалось, поэтому
получилось «гвупенький». – Не по расчету, а по любви. Ведь не грех это? Притом
не в магометанство какое-нибудь перейду или, упаси Боже, огнепоклонство, а в
веру древнехристианскую, чтущую и Спасителя, и Деву Марию. – Она благочестиво
перекрестилась, и не слева направо, по-католически, а по-православному – справа
налево, двумя перстами. – Ведь и Христос любви учил, правда? Ластик немного
поразмыслил.
– Наверно, не грех, – неуверенно сказал он. – Если из-за
любви…
Подумал: надо будет у Соломки спросить, она наверняка знает.
Только теперь ее нескоро увидишь – лишь, когда торжества закончатся.
Марина засмеялась, потрепала его по волосам.
– «Наверно». Ах, что ты можешь знать про любовь? Хоть и
говорят, что разумом ты мудрец, все равно еще несмышленыш.
Так и не помог он Марине в этом трудном вопросе, а больше
ей, бедной, посоветоваться было не с кем.
Вообще-то считалось, что эти пять дней невеста проживет под
опекой царицы Марфы, которая будет по-матерински наставлять ее и просвещать, но
государыня-мать по части советов и особенно просвещения была малополезна. За
четырнадцать лет, проведенных в полузаточении, вдова Ивана Грозного так настрадалась
от вечного страха, скуки и скудной пищи, что теперь не переставая ела всякие
разносолы, слушала сказки мамок-приживалок да глядела через оконце на
удальцов-песенников, услаждавших ее слух. За монастырские стены песенникам ходу
не было, поэтому они заливались соловьями снаружи, а Марфа, толстая,
распаренная, кушала курятину с утятиной, если постный день – красную и белую
рыбу, заедала пирогами, запивала киселями, и ничего ей больше от жизни не
требовалось, лишь бы не сослали назад в лесную глушь, горе мыкать.
И государь, и невеста поспешали со свадьбой и едва
дождались, когда пройдут положенные пять дней.
И вот счастливый день, наконец, наступил.
Венчание состоялось в Успенском Соборе. Невеста опять
нарядилась по-русски. Ее платье было так густо обшито самоцветами, что никто не
смог бы понять, какого цвета ткань. Марина еле переставляла ноги в этом
тяжеленном, негнущемся наряде – ее вели под руки две боярыни. Но уста полячки
озаряла ясная улыбка, и глаза сияли.
Дмитрий шествовал столь же торжественно, в усыпанной
алмазами и рубинами царской шапке, в длинной малиновой мантии. За ним пажи
несли на бархатных подушках символы самодержавной власти – скипетр и золотое
яблоко.
Молодые обменялись кольцами, произнесли слова супружеского
обета.
Из католиков на венчание был допущен лишь отец невесты,
прочие остались ждать снаружи. И всё равно бояре ворчали – всё им было не так.
Ластик стоял в толпе придворных и не мог не слышать, как
сзади шепчутся:
– Свадьбу-то в четверток (четверг) наладили, грех это.
– Когда это венчали перед Миколиным днем? Ой, не к добру.
– Глядите, ишь прядку-то из-под венца выпустила, охальница.
Тьфу!
Но брюзжали те, кто находился на отдалении от аналоя.
Передние следили за выражением лица, громко славили новобрачных, а больше всех
распинался Василий Иванович Шуйский, назначенный тысяцким (распорядителем)
церемонии.
Когда Марина подошла целовать икону – все ахнули, потому что
царица облобызала образу не руку, а уста, по польскому обычаю.
Услышав глухой гул, Ластик вжал голову в плечи. Про то, что
жениться в канун Миколина дня – дурная примета, он не знал, но теперь и его
охватило недоброе предчувствие.