И пожаловал царь своего верного товарища. Нарек меньшим
братом и князем, повелел отписать любую вотчину, какую только Ерастий пожелает.
От воров-Годуновых много земель осталось, самолучших, но ангел-князюшка по
смирению и кротости своей испросил во владение лишь малый надел на Москве, где
ранее Соляной двор стоял, поставил себе там хоромы бревенчатые и по прозванию
того места стал именоваться князем Солянским. Ни городков себе не истребовал,
ни сел с деревнями, ни крестьян. А все оттого, что долгое время в Раю пребывал
и проникся там духом нестяжательным. Святости накопил столько, что и в церковь
на молитву редко ходил. По воскресеньям весь народ – и бояре, и простолюдины –
с рассвета на заутрене стоят, грехи отмаливают, а он знай почивает сном
праведным. Что ему гнева Божьего страшиться, когда он ангел?
Слух о нем распространился по всей Руси, что чудеса творит и
мудр не по своим детским летам, но сие последнее неудивительно, ибо всяк знает,
что год, проведенный на Небесах, равен земному веку.
А восстав ото сна в Светлый Четверг, Ерастий на завтрак
откушал полнощный плод апфелъцын из царскойранжереи, еще конфектов имбирных,
еще пряников маковых да яблочного взвару. После ж того пошел на двор, где с
рассвета, как обычно, собралась толпа. Кто за исцелением пришел, кто за благословением,
а кто так, поглазеть.
Явил себя князюшка на красное крыльцо, то-то светел, то-то
пригож: шапочка на нем алобар-хатна, в малых жемчугах; жупанчик польский
малинов со златыми разговорами; на боку узорчатая сабелька, государев подарок.
Все ему в ножки поклонились, и он им тоже головку наклонил,
потому что, хоть и князь, а душа в нем любезная, истинно ангельская.
Воссел на серебряное креслице, на плечо посадил заморскую
птицу папагай, синь-хохолок, червлено перо. И сказала вещая птица человеческим
голосом некое слово неведомое, страшное, трескучее, а Ерастий засмеялся –
так-то чисто, будто крусталъ зазвенел.
И говорит черни: «Ну вставайте, вставайте. Которые калеки,
да хворые – налево, остальные давайте направо».
Люди, кто впервой пришел, напугались, ибо многие не ведали,
куда это – «направо» и «налево», но Князевы слуги помогли. Взяли непонятливых
за ворот да по сторонам двора растащили, но пинками не гнали и
плетьми-шелепугами не лупили, Ерастий того не дозволял.
И обернулся князь ошую, где собрались больные: золотушные,
расслабленные, бесноватые, колчерукие-колченогие. Был там и ведомый всей Москве
блаженный юрод Филя-Навозник. Дрожал, сердешный, трясучая хворь у него была,
блеял бессмысленно, и никто от него вразумительного слова не слыхивал.
Князь зевнул, прикрыв роток рученькой, но солнце все ж таки
блеснуло на белорудном зубе, и в толпе заволновались, а некоторые и вновь на
землю пали.
Поднялся тогда Ерастий с креслица, махнул рученькой, потер
чудесное Око Божие, что у него всегда на груди висит, и как закричит своим
крусталъным голоском заветные слова, какие запомнить невозможно, а выговорить
под силу лишь ангелу: всё «крлл, крлл», будто воркование голубиное.
Что сила в сем заклинании великая, про то всем известно.
Закачалась толпа, иные и вовсе сомлели.
Средь увечных вой поднялся, крик, и многие, как то ежедневно
случалось, исцелились.
«Зрю, православные, зрю!» – закричал один, доселе слепой.
«Братие, глите, хожу!» – поднялся с каталки расслабленный,
кто прежде не мог и членом пошевелить.
А Филя-Навозник, кого вся Москва знает, вдруг трястись
перестал, поглядел вокруг с изумлением, будто впервые Божий свет увидел. «Чего
это вы тут?», – спрашивает. Похлопал себя по бокам: «А я-то, я-то кто?» И пошел
себе вон, удивленно моргая. А, как уже сказано, никто от того юрода понятного
слова не слыхал давным-давно, с тех пор, как его три года назад на Илью-Пророка
шарахнула небесная молонья.
Те же хворые, кто нагрешил много, остались неисцеленными и
пошли прочь со двора, плача и укрывая лица, ибо стыдно им было от людей.
Князюшка-ангел сызнова зевнуть изволил, потому что наскучило
его милости по всякий день чудеса творить.
И поворотился одесную, к правой сторо…»
Здесь столбец обрывается на полуслове. (Прим. ред.)
Тому, что некоторые из увечных, действительно, исцеляются,
Ластик давно уже не удивлялся. Мама всегда говорила, что половина болезней от
нервов и самовнушения. Если впечатлительного человека убедить, что он
обязательно выздоровеет, начинают работать скрытые резервы организма. Чем сильнее
вера, тем большие чудеса она производит, а люди, каждое утро собиравшиеся на
Солянском подворье, верили искренне, истово.
Тут всё имело значение: и репутация чудотворца, и долгое
ожидание, и блеск хромкобальтового брэкета, и непроизносимое «заклинание». На
роль магического заклятья Ластик подобрал самую трудную из скороговорок:
«Карл-у-Клары-украл-кораллы-а-Клара-у-Карла-украла-кларнет».
Первый раз, когда выходил к народу на красное (то есть
парадное) крыльцо, ужасно боялся – не разорвали бы на куски за шарлатанство. Но
всё прошло нормально. Хворые-убогие исцелялись, как миленькие. Во-первых, те
кто легко внушаем или болезнь сам себе придумал. А во-вторых, конечно, хватало
и жуликов. Например, сегодняшний слепой, что кричал «зрю, православные». Месяца
три назад этот тип уже был здесь, только тогда он вылечился от хромоты. Такие
громче всех кричат и восхищаются, а после по всему городу хвастают. Их за это
доверчивые москвичи и кормят, и вином поят, и денег дают. Жалостлив русский
народ, несчастных любит, а еще больше любит чудеса.
Но больные ладно, это самое простое. Протараторил им про
Клару, и дело с концом.
Труднее было с правой половиной толпы.
Ластик специально выработанным, осветленным взором оглядел
оставшихся. Поправил пристяжное ожерелье – высокий, стоячий воротник, весь
расшитый жемчугом. Потер Райское Яблоко, которое висело на груди, прямо поверх
кафтана. Отнять алмаз у государева названного брата никто бы не посмел, так что
в нынешнем Ластиковом положении самое безопасное было никогда не расставаться с
Камнем и всё время держать его на виду, потому что отнять не отнимут, но
спереть могут, причем собственные слуги – это тут запросто. Особенно если
периодически, этак раз в неделю, для острастки не сечь кого-нибудь батогами, а
такого варварства у себя князь Солянский не допускал.