Горела свечка, на ресницах княжны мерцали влажные звездочки.
– Ты как сюда попала? – спросил он, еще не очень поняв, это
на самом деле или тоже снится.
Соломка оскорбилась (что вообще-то с ней случалось довольно
часто):
– Это мой дом, я здесь хозяйка. Куда хочу, туда и захожу.
Ключи, каких батюшка мне не дал, я велела Проньке-кузнецу поковать. На-тко,
поешь.
Приподнялся Ластик, увидел расстеленное на соломе полотенце
– расшитое, с цветочками. На нем и пирожки, и курица, и пряники, и кувшин с
квасом.
Вдруг взял и снова разревелся, самым позорным образом.
Всхлипывая, стал жаловаться:
– Беда! Не знаю, что и делать. Мало что в тюрьму заперли,
так князь еще мою книгу отобрал, волшебную! Пропал я без нее, вовсе пропал!
Она слушала пригорюнившись, но в конце снова разобиделась,
вспыхнула:
– Глупый ты, хоть и ангел. Разве дам я тебе пропасть? Что я,
хуже твоей книжки?
И объяснила, отчего Василий Иванович так переменился к
своему гостю.
Оказывается, царское войско должно было дать самозванцу
решительный бой под Кро-мами. В победе мало кто сомневался, потому что воевода
Басманов – известный храбрец, не чета князю Мстиславскому, да и стрельцов чуть
не впятеро больше, чем поляков с казаками. Однако накануне сражения в
годуновской рати случился мятеж, и вся она, во главе с самим Басмановым,
перешла на сторону Вора. Теперь Федору Годунову конец, никто не помешает
самозванцу сесть на престол. И Шуйскому ныне тоже не до собственного царя – дай
Бог голову на плечах сохранить.
– Так ты знала? – удивился Ластик. – Что твой батюшка
надумал меня царем сделать?
– Подслушивала, – как ни в чем не бывало призналась она. – В
стене честной светлицы есть подслух, за гостями доглядывать. У нас в доме
подслухов где только не понатыкано, батюшка это любит.
Так вот откуда он про тайник в печке вызнал, понял Ластик.
Подглядел!
– Что же он со мной сделает? – тихо спросил он. – Я для него
теперь опасен…
– Ништо. Убивать тебя он не велел, я подслушала. Сказал
Ондрейке: «С этим погодим, есть одна мыслишка». Что за мыслишка, пока не знаю.
Но тебе лучше до поры тут посидеть. Смутно на Москве. Ходят толпами, ругаются,
топорами-дубинами машут, и притом трезвые все, а это, батюшка говорит, страшней
всего. Не кручинься, Ерастушка. Всё сведаю, всё вызнаю и, если опасность какая,
упрежу, выведу. Нешто я ангела Божия в беде оставлю?
И в самом деле не оставила. Заходила несколько раз на дню,
благо стражи к двери боярин не приставил – очевидно, из соображений
секретности. Приносила еду-питье, воду для умывания, даже притащила нужную
бадью с известковым раствором, это вроде средневекового биотуалета.
В общем и целом, жилось узнику в узилище не так уж плохо.
Даже к скелету привык. Соломка надела на него шапку, кости прикрыла старым
армяком, и появился у Ластика сосед по комнате, даже имя ему придумал – Фредди
Крюгер. Иногда, если становилось одиноко, с ним можно было поговорить, обсудить
новости. Слушал Фредди хорошо, не перебивал.
А новостей хватало.
Погудела Москва несколько дней, поколебалась, да и
взорвалась. Собралась на Пожаре (это по-современному Красная площадь)
преогромная толпа, потребовали к ответу князя Шуйского. Закричали: ты, боярин в
Угличе розыск проводил, так скажи всю правду, поклянись на иконе – убили тогда
царевича или нет? И Василий Иванович, поцеловав Божий образ, объявил, что
вместо царевича похоронили поповского сына, а сам Дмитрий спасся. Раньше же
правды сказать нельзя было, Годунов воспретил.
«Дмитрия на царство! Дмитрия!» – зашумел тогда московский
люд.
И повалили все в царский дворец, царя Федора с матерью и
сестрой под замок посадили, караул приставили. А потом, как обычно в таких
случаях, пошли немцев громить, потому что у них в подвалах вина много. Черпали
то вино из бочек сапогами да шапками, и сто человек упились до смерти.
– Батюшка говорит, хорошо это. Ныне толпа станет неопасная,
качай ее, куда пожелаешь, – сказала Соломка. – А самозванца он боле Вором и
Гришкой Отрепьевым не зовет, только «государем» либо «Дмитрием Иоанновичем».
Ох, чует сердце, беда будет.
Правильно ее сердце чуяло. Через несколько дней прибежала и,
страшно округляя глаза, затараторила:
– Федора-то Годунова и мать его насмерть убили! Наш
Ондрейка-душегуб порешил! Не иначе, батюшка ему велел! Сказывают, что
Ирину-царицу Ондрейка голыми руками удушил. А Федор сильный, не хотел даваться,
всех порасшвырял, так Шарафудин ему под ноги кинулся и, как волк, зубами в
лядвие вгрызся!
– Во что вгрызся? – переспросил Ластик – ему иногда еще
попадались в старорусской речи незнакомые слова.
Она хлопнула себя по бедру.
– Федор-от сомлел от боли, все разом на него, бедного,
навалились и забили.
Ластик дрогнувшим голосом сказал:
– Боюсь я его, Ондрейку.
Шарафудин к нему в темницу заглядывал нечасто.
В первый раз, войдя, посветил факелом, улыбнулся и спросил:
– Не издох еще, змееныш? Иль вы, небесные жители, взаправду
можете без еды-питья?
Потом явился дня через два, молча шмякнул об землю кувшин с
водой и кинул краюху хлеба. Вряд ли разжалобился – видно, получил такое
приказание. Передумал боярин пленника голодом-жаждой морить.
Хлеб был скверный, плохо пропеченный. Ластик его есть не
стал – и без того сыт был. Назавтра Ондрейка пришел вновь, увидел, что вода и
хлеб нетронуты.
Удивился:
– Гляди-ка, и в самом деле без пищи умеешь. После этого,
хоть и заглядывал ежедневно, ничего больше не носил – просто посветит в лицо, с
полминуты посмотрит и уходит. Не произносил ни слова, и от этого было еще страшней
– лучше б ругался.
Как-то на рассвете (было это через три дня после убийства
Годуновых) Ластика растолкала Соломка.
– Пора! Бежать надо! Боярская Дума всю ночь сидела,
постановила признать Дмитрия Ивановича. Навстречу ему отряжены два набольших
боярина – князь Федор Иванович Мстиславский, потому что он в Думе самый
старший, и батюшка, потому что он самый умный. С большими дарами едут. А
батюшка хочет тебя с собой везти, новому царю головой выдать.
– Как это «выдать головой»? – вскинулся Ластик.