Инерция влекла Ямщика вперед, мощный рывок буквально вдернул его в зазеркалье. Кожей, обнаженными нервами Ямщик почувствовал, как смыкается за спиной равнодушная пленка — и неуклюже, боком, грохнулся на пол.
«Ногу! Он подставил мне ногу…»
Мимо метнулся смазанный силуэт; промелькнул и исчез.
4
Армагеддон
Ничего не изменилось; изменилось все.
Ямщик сидел, больно отбив копчик при падении, в углу прихожей, у зеркала, только зеркала, разделявшего двоих, больше не было. Напротив, неуклюже привалясь спиной к дверям стенного шкафа, сидел двойник — хорошо воспитанное отражение, он полностью копировал позу Ямщика, вот только Ямщик сомневался, что лицо двойника соответствует лицу оригинала. Нет, черты остались те же, знакомые с детства, и боль коверкала их точно так же, как кривился от боли сам Ямщик, и губа закушена, и три складки между бровями — все верно, когда б не торжество… Торжество, будь оно проклято, проступало из-под боли, словно асфальт из-под стаявшей корки льда; искорками, робкими поначалу, вспыхивало в сощуренных глазах, превратившихся в черные щели; зубы двойника отпустили нижнюю губу, и рот заплясал, задергался в беззвучном смехе, а может, рыдании, не в силах противиться конвульсиям торжества.
Я не смеюсь, подумал Ямщик. Я ведь не смеюсь, да? Что-то случилось со зрением: отблески люстры, горящей в кабинете, сникли, потускнели, сейчас они гораздо хуже освещали прихожую, чем раньше. В них появилась мутноватая зелень, яичный желток, ленты кожицы, счищенной с баклажанов; чудилось, что пока Ямщик падал, злобный дворник успел набить кабинет снизу доверху палой листвой, и она уже начала гнить, превращая кабинет в ловушку, в омерзительный приямок, куда только прыгни — не выберешься.
— Ты? — спросил Ямщик двойника. — Ты зачем, а?
Двойник не ответил. Вопрос и не требовал ответа, настолько нелепым он был, но двойник вдруг легонько ударил затылком в стенной шкаф, и еще раз, сильнее, и опять, как если бы проверял крепость стены, или крепость затылка, или реальность собственного существования. Губы его расплылись в улыбке, и двойник хрипло, клокоча глоткой, захохотал, когда маленькая ниша возле выключателя содрогнулась от его ударов. Вниз, на пол, едва не сломав отражению пальцы, упала дверца — плоская, обклеенная «матрасными», в полосочку, обоями, теми же, что и прихожая. За дверцей, в нише, прятался электросчетчик, и Кабуча регулярно заглядывала туда, снимая показания. Ямщик сто раз говорил ей, что дверцу надо закрепить на петлях, и сто раз Кабуча обещала, что да, в среду, максимум в пятницу…
— Надо, — двойник взял дверцу. — Так надо, понял?
Смысла в ответе двойника было еще меньше, чем в вопросе Ямщика: «Зачем?» Счетчик, подумал Ямщик. Стенной шкаф. Ниша возле выключателя. Нет, этого не может быть. Я не могу все это видеть. Я должен сидеть на его месте, спиной ко всему перечисленному, а он — на моем. Когда я стоял перед зеркалом, и шкаф, и счетчик располагались у меня за спиной. Двойник дернул, я упал, врезался в зеркало… Куда ты делось, зеркало? Если, вопреки здравому смыслу, я сижу в углу между порогом гостиной и входом в Кабучину спальню, а я, судя по ощущениям, сижу в этом самом углу, зеркало должно стоять передо мной, только не зеркальной, а темной, закрашенной стороной ко мне. Зеркало, где ты? Свет мой, зеркальце… Нет, стоп, если двойник сидит у стенного шкафа, значит, я тоже сижу у шкафа — в конце концов, кто здесь отражение?
— Надо, — повторил двойник.
Он взвесил дверцу в руках, покачал, будто примериваясь — и вдруг изо всех сил запустил в Ямщика. Отшатнуться Ямщик не успел, да и некуда ему было отшатываться. Дверца крутнулась плохо различимым силуэтом, ребром целя насмерть перепуганной жертве между бровей. Ямщик в мыслях уже успел и убить себя, и закопать, и надпись написать, вот только дверца не долетела до него. В двух ладонях от Ямщиковой переносицы она врезалась в преграду-невидимку — истошный звон, хруст, треск, и дверца сгинула, как не бывало, вместо того, чтобы разнести Ямщиков череп вдребезги. Взамен черепа разлетелась прихожая вместе с ликующим двойником — брызнула осколками, длинными треугольниками реальности, которой пришел конец. Ямщик вскочил, откуда и силы взялись, метнулся вправо, к вешалке, а осколки дробились, множились: фрагменты стенных шкафов, россыпь ниш, мозаика электросчетчиков, вихрящаяся фурнитура дверных ручек, дюжина порожков гостиной, нарезанных ломтями. Осколки бритвенными краями полосовали Ямщика; тело или сознание, он не знал, что именно, но не удивился бы, выяснив, что истекает кровью. Отсветы из кабинета полыхнули гнилостным фейерверком, пошли вертеться каруселью. Газовая труба под потолком, задрапированная лозой искусственного плюща, упала на пол, через каждые десять сантиметров рождая точные копии себя, превратилась в японскую ширму, перевернутую горизонтально — планки, выкрашенные белой краской, соединительные полосы ткани со смазанным изображением плюща; косые удары меча полосовали ширму по диагонали, уродуя, разрушая цельность…
Прочь! Прочь отсюда!
Спиной к армагеддону, как был, в домашнем халате и шлепанцах, Ямщик сломя голову вылетел на лестничную клетку. Дверь за ним захлопнулась с оглушительным грохотом, и лишь сейчас Ямщик сообразил, что все, что творилось в квартире, все, что сломал бросок двойника, происходило беззвучно, если не считать прелюдии: звона, хруста, треска. Звуки, терзавшие слух, дорисовывало воображение, но воображаемая какофония не становилась от этого менее мучительной. Ужас щелкнул пастушьим кнутом, мысли спутались, и Ямщик кинулся вниз по лестнице, стремясь оставить между собой и двойником, чье безумие заразно, максимум расстояния. Он не сразу заметил, что лестница тоже сошла с ума. В подъезде, к счастью, горели лампочки, но свет от них колыхался, дрожал, оборачивался маревом цвета подмороженного, местами белесого апельсина — так отражаются уличные фонари в лужах, колеблемых ветром, в мутных стеклах между этажами, когда на улице идет дождь. Освещение творило с лестничными ступеньками черт знает что: одних превращало в любимчиков, четких и оформленных, других размывало в жидкую кашицу, третьих заглатывало, переваривало и возвращало в мир пригоршней дерьма, липкой блевотиной, тиной гиблого болота. Сослепу Ямщик угодил ногой в озерцо такой тины, провалился до колена, упал лицом вперед — плечо взвыло от боли, когда он треснулся о перила, сперва о деревянный, крашеный суриком поручень, затем о чугунные, с завитками, прутья опоры; и еще раз, виском, лишь чудом удержав себя на краю беспамятства. Позади чмокнули, всасывая добычу; вопя во всю глотку, Ямщик подхватился, рванул вперед заячьей скидкой, чуть не вывихнул ногу, но спас, выволок ее из чавкающей утробы — господи, разве это перила? почему они извиваются?! — скорей, скорей, тут опасно, тут я пропаду, вон из подъезда, на улицу, кто-нибудь да поможет…
Он бежал; когда не смог бежать — полз. Улицы Ямщик не запомнил, помощи не дождался. А из окна вслед ему, опасно балансируя на раме форточки, распушив рыжий хвост, орал несчастный Арлекин — с надрывом, с переливчатой тоской, как брошенный на произвол судьбы младенец.
Глава третья
Старше, мудрее, печальней, незрячей,
смотрите, это мы идем,
Быстрее, дольше, упорнее, сильней,
сейчас это начнется:
Краска пузырится, осколки отражения падают
в центр, в финальное великолепие распада.
Питер Хэммилл, «Детская вера в конец детства»
1
Икар, Человек-паук и Эдгар Аллан По
— А-а-а!