– Значит, вы священник? – спрашиваю я.
Он не отвечает. Через минуту в носу у него начинает ритмично посвистывать, видно, как он несколько раз проводит языком во рту, из стороны в сторону. Потом голова у него падает подбородком на грудь. Спит. Я смотрю на него лет, наверное, шестьдесят, пока эта полумгла и эта сырость не начинают действовать мне на нервы. Я встаю с койки и заношу руку, чтобы постучать в дверь.
За спиной у меня шевелится Ласалль.
– Оттянутый, тертый пацан, – говорит он, – всегда одинокий и с тоской в душе, и выглядит старше своих лет…
Ноги у меня буквально прирастают к полу.
– Бредет себе прочь, чтобы сесть в очередной междугородний автобус.
Я оборачиваюсь и вижу, что на меня уставился круглый желтый глаз.
– Из этих мест ходит один-единственный автобус, сынок, и знаешь, какая у него станция назначения?
– Простите? – Я смотрю на его старческое обмякшее тело, на безвольно обвисшую нижнюю губу.
– Знаешь, почему ты тут со мной оказался? – спрашивает он.
– Мне не сказали.
Я сажусь на койку напротив и наклоняю голову, пытаясь заглянуть в тень под краем шапочки.
– По одной-единственной причине, сынок. Потому что ты ни фига не готов умереть.
– Ну, в общем, наверное, не готов, – говорю я.
– Потому что все эти годы ты потратил на то, чтобы усечь, что в этом мире к чему, а пока ты пытался с этим делом разобраться, для тебя все обернулось куда хуже, чем было в начале.
– Откуда вы это знаете?
– Потому что я человек.
Ласалль со скрипом переползает на самый краешек койки. Он достает из кармана рубашки огромные очки и водружает их на нос. Под очками плавают огромные, как две луны, глаза.
– Как ты относишься к нам, к людям?
– Черт, уже даже и не знаю. Каждый только и делает, что вопит-надрывается про свои права, и все такое, и говорит: «Как мило, что мы с вами встретились», хотя с гораздо большим удовольствием посмотрел бы, как ты плывешь вниз по реке с перерезаной глоткой. Вот и все, что я знаю про людей.
– Вот уж сказал так сказал, – усмехается Ласалль. – Молодец.
– А что, разве не так? Люди врут не задумываясь, с самого рождения, каждый божий день, типа того: «Сэр, я проснулся с высокой температурой», а потом всю оставшуюся жизнь впаривают тебе, чтобы ты ни в коем случае не врал… Ласалль качает головой.
– Аминь. Звучит так, как будто ты с этими людьми больше не желаешь иметь ничего общего и что, будь твоя воля, ты уже давно пересел бы в другой поезд.
– Вот тут, пастор, вы правы на все сто.
– Ну что ж, – говорит он, обводя глазами камеру. – Ты загадал свое желание.
Меня словно в челюсть ударили. Я вздрагиваю и сажусь прямо.
– А какие еще у тебя были желания, а, сынок? Сдается мне, в недавнем прошлом тебе не раз и не два хотелось послать свою мамашу к едрене фене, сказать ей, чтоб она заткнулась, и свалить из дома насовсем.
– Наверное, да…
– Уже исполнено, – говорит он и показывает мне две пустые ладони. – Такое впечатление, что тебе час от часу везет все сильнее.
– Но постойте, это неправильная логика…
Глаза у него превращаются в два буравчика, в голосе появляется металл.
– Ахххх, да ты у нас, как я погляжу, парнишка логический. Тебя, значит, напрягает, что все вокруг врут и что ведут себя не так, как тебе хотелось бы, потому что ты у нас логический. На спор, что ты мне сейчас, прямо с ходу, не назовешь ни единой вещи на этом свете, которую ты действительно любишь.
– Ну…
– А все потому, что ты у нас такой взрослый, весь такой крутой и независимый? Или, погоди, дай угадаю: может, просто потому, что твоя старуха – сукой буду, если она не из тех дамочек, которые вечно заставляют людей чувствовать себя виноватыми из-за всякой фигни, из тех, что дарят тебе на день рождения одни и те же идиотские открытки со щеночками, со всякими там сраными паровозиками…
– Угадали.
Ласалль кивает и пыхает воздухом меж плотно сжатых губ.
– Сынок, эта женщина – пизда набитая, и больше никто. Другой такой засранной прокладки подмандошной свет не видывал; да у нее, наверное, в жопе мозгов больше…
– Стойте, стойте, а вы точно священник?
– Парень, да она просто эгоистичная старая проблядь…
– Тормози, я сказал!
За дверью раздается шум, и в глазке темнеет.
– Тихо там, – говорит охранник.
До меня вдруг доходит, что я стою на ногах и кулаки у меня сжаты до боли. Когда я перевожу взгляд обратно на Ласалля, он улыбается.
– Так значит, никого не любишь, да, сынок?
Я сажусь на койку. Велкровские червячки бегут вверх по хребту.
– Давай-ка я скажу тебе кое-что, дам тебе бесплатную консультацию: жизнь становится просто медом, если ты любишь людей, которые уже давно тебя любят. Ты когда-нибудь видел, как твоя матушка выбирает для тебя открытку?
– Нет.
Он смеется.
– А это просто потому, что в распорядке дня молодого человека не значится такая статья: пойти посмотреть, как она стоит и вчитывается в каждое слово на этих открытках, как перебирает в душе все те чувства, которые к тебе испытывает. А может, ты просто слишком спешишь сунуть эту картонку в шкаф, чтобы успеть прочесть, что в ней написано: про солнечный луч, который озарил весь свет, когда ты пришел в этот мир. А, Вернон Грегори?
В глазах у меня тепло и щиплет.
– Ты просрал все, что мог, сынок. Признайся.
– Но я не хотел, чтобы так все обернулось…
– Оно должно было как-нибудь обернуться, сынок. По другому никак. Ты просто еще не успел повстречать своего Господа, лицом к липу.
Ласалль лезет в карман штанов и достает кусок материи, чтобы я мог вытереть слезы. Но я утираюсь рукавом рубашки. Он наклоняется вперед и берет мою руку своей, черной и морщинистой.
– Сынок, – говорит он, – старик Ласалль скажет тебе, как оно все устроено. Ласалль откроет тебе секрет человеческой жизни, и ты будешь всю жизнь удивляться, почему ты сам раньше до этого не додумался…
Как только он начинает говорить последнюю фразу, я слышу в коридоре шум. Шаги. И – голос Лалли.
Двадцать четыре
– Главное в первом публичном голосовании, – говорит Лалли, – это не давать зрителю возможности слишком широкого выбора. Мы должны составить шорт-лист преступников, провести по каждому рекламную кампанию, а потом запустить пробное голосование и выяснить, кто из них понравился публике.