Э. Дюринг, П. Дюгем, Э. Мах и Л. Больцман в отношении механики и физики, Копп – химии, Г. Кантор – истории математики, недавно С. Бугле, подведя итоги, – в отношении социологии
[180], Э. Радл – биологических естественных наук
[181], Бергсон, Шелер, Грюнбаум – в отношении психологии показали, насколько силен был так называемый технический стимул для применения механических схем к фактам: как в области чистой математики естественно-научные задачи физического применения, в области технологии практически-технические проблемы промышленности, техники оборонительных укреплений, военной и коммуникационной техник, научно-экспериментальной и измерительной техник; в области биологии инициативы селекционеров животных и растений, импульсы со стороны диагностики и терапии заболеваний; в области психологии педагогические и политические потребности в технике направления человеческих душ и управления ими (от основанных на ассоцианистских представлениях экзерциций Игнатия Лойолы, учения Спинозы об аффектах и английской ассоциативной психологии вплоть до современной прикладной психологии и врачебного «психоанализа») – как все эти практически-технические побуждения постоянно и своеобразно, в формально-механическом духе, преобразовывали теоретический образ фактов.
Прагматизм и всякого рода фикционализм, формальный техницизм математики, а также марксистский техницизм, утверждающий примат экономической производственной техники перед наукой
[182], не преминули извлечь из этих исторических констатаций мнимые подтверждения собственных теорий и свое оружие. Блестящий физик Больцман даже сформулировал принцип, согласно которому последним доводом в защиту теоретического естествознания является тот, что построенные по его законам «машины работают»; что благодаря ему мы знаем, как вмешиваться в природу, чтобы добиться того, чего мы желаем!
[183] Даже само мышление – это якобы не более, чем «экспериментирование с образами и знаками» вещей вместо них самих, а «законы мышления» – правила, в конечном счете подтвержденные многими удавшимися, т. е. приведшими к успешным вмешательствам в природу, мыслительными экспериментами с такими знаками, и впоследствии закрепившиеся. Если бы «труд», в действительности, был корнем всякой культуры и науки (как пишет Маркс в «Коммунистическом манифесте»), то это и в самом деле доказывало бы, по крайней мере, одну существенную часть марксистского тезиса
[184]. Тогда человек – не «animal rationale», а «homo faber» – и у него не потому есть руки и свободно движущийся большой палец, что он разумен, но он стал разумным потому, что у него были руки, и он сумел «удлинить» эти свои органы до орудий труда, чтобы в дальнейшем по возможности все больше исключать ручной труд из производства; потому что он также додумался в знаках и их сочетаниях сберегать чувственные впечатления и образы представления, в машинах экономить энергию человеческой воли и витального движения – последнее сначала за счет органических энергий до-человеческой природы (земледелия, одомашнивания животных, разведения скота, сжигания древесины), позднее преимущественно за счет неорганических энергий (сил воды, солнечного тепла, электрической энергии и т. д.). Мощное теоретико-познавательное социально-научное мыслительное течение, широко распространенное по всему культурному миру, и в самом деле исторически видело вещи именно так. При этом ситуация не лишена пикантности, поскольку общие противники старого научного рационализма и интеллектуализма, социологические марксисты и позитивисты, с одной стороны, и неромантики всех мастей, с другой стороны, одинаково используют такого рода факты в собственных целях: первые, чтобы показать, что наука имеет дело не с «истиной», ибо ее постижение – прерогатива «более высоких» источников познания (интуиция, диалектика), но лишь с удобством
[185]; вторые, чтобы показать то, что утверждал еще Т. Гоббс, а именно: истина состоит не в чем ином как в «однозначном и удобном обозначении фактов»
[186]. Я не думаю, что одна из этих интерпретаций с точки зрения социологии знания указанных выше фактов, – действительно, имеющих место быть – заслуживает упоминания как значительная. Однако в не меньшей степени заблуждается и старый научный рационализм, принимающий науку за первооткрывателя самого современного мира и долго склонявшийся к тому, чтобы считать картину мира науки не только истинной и правильной, но и абсолютным образом абсолютных вещей.
6. В теснейшей и смысло-логически необходимой связи с трансформацией логической системы категорий (ее основные черты мы только что выявили) происходит процесс, который можно назвать растущим разделением и разлучением интеллектуальных и эмоционально-волевых функций человеческого духа в новых элитах, захватывающих лидерство при переходе от средневековья к Новому времени; который, следовательно, выражается и в более резком отделении всех ценностных и нормативных проблем от всех проблем наличного бытия и так-бытия.
Здесь, на наш взгляд, также было бы огромной ошибкой предполагать, будто речь идет только о новых теориях одних и тех же фактов. Наоборот, учения о примате воли в Боге и человеке и о дуализме воли и разума, представленные начиная от Дунса Скота в чрезвычайно многообразных формах
[187], суть лишь рациональные попытки сформулировать новую социологически обусловленную ситуацию сознания западноевропейского человека, которые сами возникли вследствие подлинного и действительного процесса дифференциации духа. Возрастающий дуализм был обусловлен в большей степени эволюционно-психологически, примат же воли над разумом – в большей степени социологически. Именно потому, что средневековое мышление как социальный тип мышления само конститутивно находилось еще на той реальной стадии развития всякой мыcлительной деятельности, каковая получила в эволюционной психологии название «чувственного мышления»
[188], т. е. такого, в котором единые образования, состоящие из значений, содержаний суждений, взаимосвязей суждений, целей умозаключения, как формы мыслительной деятельности в значительной мере определяются ценностно-оценочными «пред-чувствиями» (wertende «Vor-Gefuhle»), а понимание значений и членение значений содержания мира определяются еще главным образом практически-динамическими схемами способов поведения всего организма, – так вот именно потому, что средневековое мышление было таким субъективно антропопатическим, оно и не могло познать себя как таковое. Человек познает в себе всегда лишь то, что он больше не есть, – никогда то, что он есть
[189]. Если допустить, что сущее и так-сущее уже схвачены – мышлением, бессознательно ведомым такими предчувствиями и схемами, – схвачены по определенной селективной системе соответствующих этим предчувствиям законов ценностного предпочтения и законов выбора инстинктивного стремления, то это с необходимостью приводит к той основной идее, которая является фундаментальной для всего средневеково-схоластиче-ского мышления и, несомненно, преобладающей для античного типа мышления, по крайней мере в его классической форме. Эту основную идею можно сформулировать в двух принципах: «Каждая вещь хороша в той мере, в какой она существует, и плоха в той мере, в какой она не существует» и «Каждая вещь в степенном порядке хорошего и плохого есть тем большее добро, соответственно, зло, чем более самостоятелен способ ее наличного бытия». Эти принципы, естественно, принимаемые всей схоластической философией за онтологические, бытийно-значимые постулаты, в действительности означают апперцептивный закон функционирования человеческого духа, поскольку и насколько он есть дух жизненного сообщества (lebensgemeinschaftlich gebunden). Сообразно ему, весь мир, от материи до Бога, уже через посредство и в силу одного лишь своего наличного бытия и способов своего наличного бытия есть иерархия благ, вершину которой образует summum bonum, т. е. сам Бог, – Бог именно потому, что он есть, во-первых, наиболее самостоятельное сущее (Ens a se et per se) и, во-вторых, бесконечно сущее бытие согласно степени «existere» – слово, для средневекового мышления еще означавшее деятельность, допускающую степени сравнения.