– Но и гораздо более нежно и мягко. Ты можешь смотреть на Чистый Свет, и он не ослепит тебя. А сейчас вспомни это. Оранжевую бабочку на зеленом листе, распахивающую и закрывающую крылышки, – и явление Естества Будды, его Чистый Свет, затмевающий солнце. А тебе всего восемь лет.
– Чем заслужила я такое счастье?
А Уиллу вдруг вспомнился тот вечер примерно за неделю до смерти тетушки Мэри, когда она заговорила о чудесном времени, которое они проводили вместе в ее маленьком летнем домике в стиле регентства поблизости от Арундела, где он много раз бывал на каникулах. Как выкуривали ос из гнезд с помощью пламени и серы, как устраивали пикники на склонах холмов или под сенью рощ буков. А еще рулеты с колбасой в Богноре, цыганку, нагадавшую, что он станет канцлером казначейства
[78], одетого в черное красноносого церковного сторожа, выгнавшего их из собора в Чичестере, потому что они слишком много и громко смеялись. «Слишком много смеялись, – с горечью повторила тетушка Мэри. – Смеялись слишком много…»
– А теперь, – продолжала Сузила, – думай о том виде из храма Шивы. Думай об игре света и теней на поверхности моря, о синих пространствах между облаками. Думай обо всем этом, а потом прекрати думать вообще. Прекрати, чтобы освободилось место для немыслимого. От Вещей к Пустоте, от Пустоты к Таковости, а от Таковости – снова к вещам. Помни, что сказано в Сутре. «Сияние твоего сознания в пустоте неотделимо от великого Телесного Излучения, которое не может родиться, но потому и не подвластно смерти, потому что сливается с постоянным Светом Будды Амитабхи».
– Сливается со светом, – повторила Лакшми. – Но почему же снова стало так темно?
– Темно, потому что ты слишком стараешься, – сказала Сузила. – Темно, потому что так жаждешь света. Вспомни свои слова, обращенные ко мне, когда я еще была маленькой девочкой. «Полегче, маленькая моя, полегче. Тебе надо научиться делать все легко, воздушно и светло. Думай легко, поступай легко, чувствуй легко. Да, чувствуй легко, как бы глубоки ни были твои чувства. Позволь всему происходить вокруг тебя и справляйся со всем этим легко». Я же была настолько упрямо серьезна в те дни – совершенно лишенная чувства юмора педантка. Легче, легче – лучшего совета тогда для меня не существовало. Видишь, а теперь мне нужно повторить его тебе, Лакшми… Полегче, моя дорогая, полегче. Даже когда приходится умирать. Никакой тяжеловесности, никакой чрезмерной важности, никакого нажима. Не надо риторики, не надо вибраций, сейчас не нужна наполненная собственной значимости персона, которая напускает на себя имитации образов Христа, или Гете, или Маленькой Нелл
[79]. И конечно же, никакой теологии, никакой метафизики. Только факт смерти и факт Чистого Света. А потом отбрось весь багаж прошлого и стремись вперед. Тебя же сейчас окружают повсюду зыбучие пески, затягивающие твои ноги, пытающиеся погрузить тебя целиком в страх, жалость к себе и отчаяние. Вот почему тебе необходимо двигаться как можно легче. Легче, моя славная. На цыпочках и без всякого багажа – даже без сумочки для туалетных принадлежностей. Ничем не обремененной.
Ничем не обремененной… Уилл думал о бедной тетушке Мэри, которая с каждым шагом погружалась в зыбучие пески все глубже. Глубже и глубже до тех пор, пока, все еще сопротивляясь и протестуя, не скрылась полностью и навсегда в пучине Главного Ужаса. Он снова посмотрел на костлявое лицо поверх подушки и увидел, что оно улыбается.
– Свет, – донесся хриплый шепот. – Чистый Свет. Он снова здесь вместе с болью, но вопреки боли.
– А где ты сама? – задала вопрос Сузила.
– Там, в углу… – Лакшми хотела показать, где именно, но приподнявшаяся рука не выдержала усилия и вяло упала на постель. – Я могу видеть себя. А она может видеть мое тело на кровати.
– Свет ей виден?
– Нет. Свет здесь, со мной. На моем ложе.
Дверь палаты тихо открылась. Уилл повернулся как раз вовремя, чтобы увидеть невысокую и коренастую фигуру доктора Роберта, который обогнул ширму и оказался в розовом полумраке.
Сузила поднялась и жестом пригласила его занять свой стул рядом с постелью. Доктор Роберт сел, склонился, взялся одной рукой за пальцы жены, а другую положил ей на лоб.
– Это я, – прошептал он.
– Наконец-то…
Он объяснил, что дерево упало на линию телефонных проводов. Никакой связи с высокогорной станцией не стало, кроме как по дороге. За ним отправили посыльного, но у того сломалась машина. Более двух часов потеряли впустую.
– Но, слава богу, – заключил доктор Роберт, – я все-таки теперь здесь.
Умирающая женщина глубоко вздохнула, открыла ненадолго глаза, посмотрела на него с улыбкой, а потом снова закрыла их.
– Я знала, что ты приедешь.
– Лакшми, – сказал он очень тихо и нежно. – Лакшми.
Он проводил кончиками пальцев по ее морщинистому лбу снова и снова.
– Моя малышка, любовь моя. – На его щеках блестели слезы, но голос оставался спокойным и твердым, словно нежность не ослабляла его, а только придавала звучности.
– Меня больше нет здесь, – прошептала Лакшми.
– Она там – в том углу, – пояснила Сузила для тестя. – Смотрит на свое тело, лежащее на постели.
– Но сейчас я вернулась. Я и боль, я и Свет, я и ты – мы все вместе.
Снова вскрикнул павлин, а затем сквозь неумолчное жужжание насекомых, служившее здесь, в тропиках, заменой тишине, издалека, но очень отчетливо донеслись звуки веселой музыки: переливы флейты, звон струн, равномерные ритмы барабанов.
– Вслушайся, – сказал доктор Роберт. – Ты слышишь это? Они танцуют.
– Танцуют, – повторила Лакшми. – Танцуют.
– Танцуют так легко, – прошептала Сузила, – словно у них появились крылья.
Музыка стала доноситься еще более отчетливо.
– Это танец «Первое знакомство», – сказала Сузила.
– «Первое знакомство», Роберт. Ты помнишь?
– Разве я смог бы его забыть?
Да, подумал Уилл, разве такое забывается? Разве можно забыть ту, другую музыку в отдалении, а рядом – неестественно частое и поверхностное дыхание умирающей женщины, направленное прямо в ухо мальчику? В доме через дорогу кто-то упражнялся, играя на фортепиано один из вальсов Брамса, которые так любила прежде тетушка Мэри. И-и раз, два, три. Раз, два, три. И-и… Отвратительная незнакомка, которая была когда-то тетей Мэри, вдруг вышла из своего искусственного ступора и открыла глаза. Выражение крайнего раздражения скривило пожелтевшее утомленное лицо. «Пойди и скажи, чтобы они это прекратили», – почти прокричал охрипший неузнаваемый голос. А потом линии злобы на лице сменились линиями отчаяния, и эта чужая, такая неприятная женщина разразилась неудержимыми рыданиями. Эти вальсы Брамса были когда-то частью ее репертуара, которая особенно нравилась Фрэнку.