– Как ты… жесток, – сказала Харриет. – То есть это я, конечно, знала всегда. Но теперь я замечаю еще и то, чего не видела раньше. Все, что ты сейчас говоришь, – просто глупо.
– Второй и не менее важный момент, – словно не слыша ее, продолжал Монти (он поочередно разглядывал собак на газоне, как зритель разглядывает фигуры на картине), – заключается в следующем. Я не могу и не хочу тебе помогать. Мне попросту неинтересно. Извини, что приходится говорить без обиняков, но в таких вещах предпочтительна полная ясность. Никаких недомолвок и никаких твоих «начнется, уже началось». Моя жена умерла…
– Я помню, Монти, я не забываю об этом ни на минуту.
– …и с тех пор скорбь стала моим основным занятием, которому я отдаюсь без остатка. Тебе нужно, чтобы я прикасался к тебе, смотрел на тебя с сочувствием и любовью, – я не могу этого делать.
– Я знаю, что еще рано, – не только я, ни одна женщина не посмела бы к тебе сейчас подступиться. И все же…
– Скорбь есть также основная причина или, во всяком случае, повод для всех происходящих в моей жизни изменений. Скоро я продам этот дом и перестану писать. Собственно, уже перестал. История бездарного художника – другого из меня не вышло – завершилась. Теперь я буду жить внутри себя, как в камере-одиночке, без Софи и без Мило. В ближайшее время – возможно, Эдгар ввел тебя в курс дела – я собираюсь вернуться к учительству. У меня уже есть договоренность о встрече с директором одной школы – надеюсь, он меня возьмет. Я давно шел к тому, чтобы освободить свою жизнь от всего…
– И ты же еще обвиняешь меня в том, что я живу в мире снов? По-моему, ты сам в нем живешь! Я, видите ли, не могу измениться, зато ты можешь!.. Знал бы ты, какой у тебя только что был самодовольный вид! И таким вот нелепым способом ты собрался себя умертвить? Ты просто сам себя загоняешь в угол, вот и все.
– Милая Харриет! Те вещи, о которых я сейчас говорю, совершаются не ради красного словца и не под влиянием минуты, это результат серьезных и глубоких изменений, которые накапливались годами. Я никогда по-настоящему не говорил с тобой о себе и не собираюсь делать это сейчас. Я уже сказал тебе все, что хотел. Многим я казался счастливчиком…
– И тебе это нравилось!
– В каком-то смысле – да, конечно. Но в моей жизни… да и в работе тоже за долгие годы накопилось слишком много несчастья; и вот наконец наступил кризис, который мне надо как-то пережить – иначе я могу превратиться в очень нехорошего человека. В сущности, я превращался в него всю жизнь, но не превратился окончательно – из-за Софи, из-за того, что любил ее, из-за кое-каких иллюзий насчет своего писательского таланта… и еще другой иллюзии, которую некоторые называют религией, а я никак не называю, знаю только, что это иллюзия. Многое из того, что виделось мне раньше временным и случайным, теперь, в свете ее смерти, оказалось вдруг окончательным – абсолютным. Словом, мне хватает собственных бед; внутри моей картины нет места для тебя. Я должен заниматься своими делами, и в этом смысле ты для меня – извини! – только помеха. Мне нечего тебе дать.
– Нет, – пробормотала Харриет, – нет. Я погружена во мрак?.. Может быть, не спорю. Но и ты сам блуждаешь во мраке. Все то, что ты говорил о собственной жизни, – ты ведь не можешь этого знать. Чтобы узнать, что будет дальше, ты тоже ощупью бредешь вперед. Прошу тебя, не забредай слишком далеко от меня – во мраке. Я сумею тебе помочь. Я помогу тебе, и это меня спасет, а ты поможешь мне – и это спасет тебя; я вижу, как все это будет. Я твоя самая ближайшая задача! Все это учительство – чистая романтика. Твое место здесь, рядом со мной. Ах, Монти, мне так трудно все это говорить – я же вижу, как ты отворачиваешь лицо, потому что не хочешь меня слушать. Но все равно прошу тебя, не отворачивайся! Смотри на меня, Монти, смотри – пожалуйста!..
Монти бросил на Харриет хмурый взгляд и встал.
– Извини, – сказал он, – я старался говорить как можно яснее, но, видимо, не получилось. Скоро я уеду из Локеттса. Ты, если хочешь, можешь оставаться. Мне нечего добавить к сказанному, тема закрыта. Весь этот бессмысленный разговор не более чем способ пощекотать себе нервы. Может, тебе это для чего-то нужно, но меня уволь.
Он быстро сделал несколько шагов в сторону дома и исчез внутри; стеклянная дверь гостиной захлопнулась.
Глаза Харриет тотчас наполнились слезами, она притянула к себе Лаки и принялась ласкать его большую лохматую морду. Как это несправедливо, думала она, поглаживая черные влажные мягкие губы и белые клыки под ними. Никто не желает признавать во мне меня. Блейз всегда считал, что я его часть, – и я была его частью. Впервые в жизни я говорю с человеком и чувствую себя не чьей-то частью, собой – зачем же он отвергает меня? Он не должен так поступать, я ему этого не позволю!.. Мне нужна его помощь, и я ее получу. Он не сможет устоять – нет, нет.
Сбросив Лаки с колен, она встала и медленно двинулась по тропинке вдоль дома. Слезы обильно катились из ее глаз – хоть какое-то утешение. Лаки, Баффи, Аякс и Панда с Бабуином, не забегая вперед, тащились за хозяйкой. Харриет свернула в сад и пошла по стриженой тропинке среди стволов. Впереди за деревьями был уже виден Худ-хаус. Ветерок сдувал пыльцу с колосков травы, оголяя созревающие семена. Запах сена пробудил в душе Харриет давние, призрачные воспоминания: мелькнули невеселые лица измученных гарнизонной жизнью родителей, знакомый домик в Уэльсе. Харриет вытерла глаза; от привычной, давно знакомой печали стало чуть легче. За очередным поворотом тропинки показались заросли наперстянки, забор, собачий лаз в заборе (расширенный уже до габаритов Аякса, который мог теперь перебираться из Худ-хауса в Локеттс и обратно без угрозы для самых нежных частей тела). На той стороне послышалась какая-то возня, и из лаза, из зарослей наперстянки, выскочили Лоренс и Ёрш. За ними уже протискивалось третье существо: сначала темная голова, потом, на четвереньках, весь целиком – Люка!
Харриет вскрикнула и опустилась на колени, протягивая руки вперед. Люка, задыхаясь, смеясь, подбежал к ней и упал прямо в ее объятия. Они тесно прижались друг к другу, глаза у обоих были закрыты. Кругом скакали обезумевшие от счастья собаки.
– А Пинн дома? – спросила Кики Сен-Луа.
– Я передам, что ты ее ждешь, – сказала Эмили и демонстративно захлопнула дверь у Кики перед самым носом.
В гостиную она вернулась в тот момент, когда Пинн передавала Блейзу какое-то письмо.
– Явилась твоя подружка, – сообщила Эмили, глядя на Пинн. – По-моему, можно было хотя бы предупредить, что вы с ней договорились.
– Извини, вылетело из головы. А что, ты ее не пригласишь? – спросила Пинн, поправляя перед зеркалом блестящие, туго завитые волосы.
Зеркало в позолоченной раме – одна из самых заветных покупок Эмили – было увенчано амурами и украшено свечами в подсвечниках.
– Разумеется, пусть войдет, – объявил Блейз как-то слишком оживленно, вероятно из-за письма.
Эмили молча вернулась в прихожую и распахнула дверь. Кики, в нежно-линялых джинсах и длинной шелковой голубой рубашке, ждала, сидя на ступеньке. При виде Эмили она на секунду напустила на себя мученическое выражение, но тут же улыбнулась. Ее улыбка сияла самодовольством юного и здорового существа.