Устя с Северькой от развеселой компании сразу отстали, свернули в узкий проулок.
— Ты скучал без меня? — Устя заглядывает в лицо, гладит рукав парня пушистой варежкой.
Северька молчит. У него вздрагивают плечи, гулко стучит сердце. Земля настыла за длинные зимние месяцы. Холодно на улице. А расстаться, уйти по домам — ноги не слушаются.
— Зачем сюда приехала? Узнает кто.
— Осип и так не отпускал, да я отпросилась… У меня же ни платьишка нет, ничего. Перемыться не в чем.
Давно утихли частушки, успокоились собаки.
— Ознобишься, Устя, — Северька растирает девке руки, жарко дышит на них. — Век бы тебя не отпускал.
— У нас баню топят. Ягнята там живут. Обогреемся.
Баня встретила теплой темнотой, запахом ягнят, прелью березовых веников.
Северька хотел было чиркнуть спичку, но Устя остановила его, сняла шаль, занавесила маленькое бледнеющее пятно окна, нашарила лампу.
— А теперь зажигай.
Вспыхнула спичка. Рядом с собой увидел Северька Устины глаза, полуоткрытые губы.
— Устя!
Спичка обожгла пальцы и погасла. Северька, как лунатик, сделал вперед шаг, протянул руки, и мир перестал существовать.
Назавтра про частушки пришлось вспомнить. В землянку к Стрельниковым зашел Проня Мурашев, десятский. Федька сидел за столом хмурый, с перепоя. В стакане перед ним мутный, зеленоватый огуречный рассол.
— Хлеб да соль, — приветствовал Проня с порога.
— С нами за стол, Прокопий Иванович, — враз ответили Федькина мать и Федоровна.
«Заимочный атаман» прошел вперед, снял папаху, расстегнул шубу-борчатку. Вид у Прони плохой. Лицо бледное, под глазами мешки.
— Я к тебе, Костишна, — проговорил Мурашев. — Насчет сына твоего, Федора.
— Опять чего случилось? — всплеснула руками мать.
— Спроси его, может, скажет.
— Да разве они могут сказать родной матери, — Костишна подбежала к сыну, торкнула сухим кулачком по рыжей голове. — Говори как на духу. Девку каку-нибудь спортил, кобель бесхвостый? Уворовал чего-нибудь?
Федоровна, видя, что над крестником сгущается гроза, поспешила в куть, вышла с двумя бутылками водки, поставила на стол. Федька ободрился, подмигнул Проне. Десятский сделал вид, что не заметил панибратства, но тоже оживился:
— Ничего он не украл. Частушки ночью горланили.
Женщины враз перекрестились. «Слава тебе, Господи, с пустяком пришел десятский. Частушки кто не поет? Все поют».
— К столу присаживайся, Прокопий. Разболокайся и присаживайся.
Проня ладонью пригладил волосы, степенно прошел к столу.
— Тропин сегодня в поселок укатил, а перед этим меня к себе вызвал. Предупреди, говорит, за такие частушки можно и голову потерять.
— Да что ж за такие за частушки? — вытянула шею Костишна. — Ой, да вы выпейте.
Проня с Федькой выпили, морщась, потянулись к капусте.
— Да что ж за частушки? — не отставали бабы.
— Сам точно не знаю, — Проня степенно вытер усы, — но Тропин знает. Нашлись люди, сообщили ему.
После третьей рюмки раскрасневшийся Проня просил Федьку:
— Ты хоть расскажи, что пели-то. А то пришел ругаться, а сам точно не знаю, за что. Ну, и бесстыжий ты, Федька, — вдруг закричал Проня, увидев ухмылку на лице парня. — Совесть у тебя иманья. Ну, так расскажи, — закончил он уже миролюбиво.
— Может, еще по одной выпьем, а уж потом…
Заходили кадыки на шеях.
— Про Тропина это, значит, так… Эх, трезвый сразу и не вспомнишь. Хотя нет, стой… Мать, заткни уши.
Федька лениво, без азарта, не пропел, а пробубнил слова частушки.
— И дурак же ты, Федька, — изумился Проня. — Да за такую песню Тропин тебе свободно может карачун сделать. Чего на себе шкуру дерете?
Когда вторая бутылка подходила к концу, Проня расстегнул пуговицы на рубахе, навалился грудью на стол.
— Я так это дело понимаю… Эта милицейская душа вас давно бы к ногтю прижала. Да за семью свою побаивается. Думает, хоть здесь пусть спокойно будет. Он ведь и семью Смолина не трогает, хоть она и здесь живет. Ты меня уважаешь? Но все равно скажи своим друзьям, чтоб потише себя вели.
— Да вон они и сами идут, — припал Федька к окну. — Сейчас мы и поговорим.
Когда вернулся с сеном старший сын Федоровны, Савва, уехавший еще до света в дальнюю падь, в землянке дым шел коромыслом. Лучка играл на гармошке. Северька плясал. Проня и Федька сидели на лавке в обнимку, пели пьяными, белыми голосами. Иногда Проня останавливался, хлопал Федьку по колену.
— Как вы там пели? Сейчас вспомню.
И заливался смехом.
Девки ворожили. У Симки Ржавых. Сговорились они еще вчера. Не забыли позвать и Устю Крюкову.
— Только крадче от парней надо.
— Да я и, вообще-то, ото всех прячусь.
В зимовье у Симки стариков нет. Их она еще днем спровадила к кому-то из родственников. В землянке сейчас тишина стоит. Девки разговаривают шепотом. Нервно посмеиваются.
— Первой Солоньке будем ворожить, — распоряжается Симка.
Солонька, некрасивая, сухопарая деваха по прозвищу Оглобля, пугается:
— А может, не мне? Мне потом.
Но подругам любопытно чужую жизнь подглядеть.
— Тебе, тебе. На жениха.
Симка бросает на жестяной противень ком бумаги, поджигает его. Пламя пожирает бумагу. Высвеченные огнем лица кажутся белыми, чужими. Бумага сгорает. По черному комку пепла мечутся красные искры.
— Смотри, Солонька! — Симка сунула противень между единственной в зимовье лампой и стеной.
Тень от пепла упала на беленую стену.
— Видишь, Солонька?
Солонька таращит глаза, но ничего, кроме черной тени, не видит. Пепел, остывая, оседает, меняет свои очертания тень.
— Голова вроде, — шепчет кто-то за плечом Солоньки.
— И верно, голова. Вон нос.
Солонька и сама уже видит голову. И себя ругает: как это она сразу-то не увидела!
— Только на кого он похож? — опять шепчут сзади.
— Видела? — громко говорит Симка. — Нынче жених у тебя будет. Не наш, видно, издалека сватов пришлет.
Солонька, счастливая, похорошела. В глазах девок зависть.
— Теперь кому ворожим?
Пожелали чуть ли не все.
— Может, тебе, Устя?
— Я потом. На кольце.
— Ей чо ворожить? Она свою судьбу знает. Вон у нее Северька.