Оправившаяся после первого испуга Костишна бросилась собирать на стол, но партизаны от угощения отказались.
— Некогда нам, тетка. Как-нибудь в другой раз. Бельишком вы не богаты? Это я мужиков спрашиваю.
Федька, придерживая штаны рукой, открыл старенький сундучишко.
— Чего-нибудь найдется. Вот.
Достал свою новую рубаху, белые подштанники.
— Обносились, что ль? Да ты, Кольша, сюда смотри, в сундук. Может, еще что пригодится?
— Ладно, хватит. У тебя самого не густо. А вот бакарок возьму, — показал Крюков на выгнутый солдатский котелок. — Эта вещь мне нужна.
Ночные гости пробыли в зимовье недолго. Федька надернул ичиги, выбежал на улицу провожать. Около сенника остановил Николая.
— Сказывай, чего приезжали? Не чай же пить.
Николай свернул папиросу, прикурил, пряча огонь в широких ладонях.
— Знамо, не чай пить. За семьей Осипа Яковлевича. А то тут замордовали Анну совсем.
— Вроде не трогают. Но следят за ней. Даже теплую одежду отобрали, чтобы не убежала.
— Я и говорю, Вроде приманки держат.
На улице уже не стреляли. Только слышались громкие голоса, ржание лошадей.
— Вот что, — вдруг сказал Федька. — Устя пусть тоже уезжает. После вашего набега непременно заимку начнут шерстить. А Устю уже видели кому не нужно. И не раз.
— Пожалуй, дело говоришь, — Николай вдел ногу в стремя, легко прыгнул в седло. Сухой, горбоносый конь присел на задние ноги, крутнулся на месте. — Дальше не показывайся со мной.
Федька вернулся в зимовье, растирая покрасневшие руки. Там не спали, на все лады перебирали приход ночных гостей. Женщины громко жалели белье.
— Это что за хунхузы были? Штаны и рубаху забрали. Теперь парню перемыться не в чем… И Колька с ними.
— Не хунхузы, а партизаны, мать.
Женщины замолчали, но видно было, что белье им все равно жалко.
У поселка Караульного Аргунь делает крутой изгиб. Громадная голубая подкова вписалась среди степей и сопок. Поселок стоит на самой излучине многоверстовой подковы и строго следит за дорогой к своим заимкам. Чтобы попасть на Шанежную из леса — поселок миновать трудно. А в Караульном сильный гарнизон японцев, стоят белые казаки. Но Смолин для своего набега выбрал другой путь. Сотня на самых выносливых конях рванулась через китайскую территорию и к полночи вышла на Шанежную. Услышав со всех сторон пальбу, казаки, прессовавшие на заимке сено, не оказав никакого сопротивления, разбежались по приаргунским тальникам, попрятались в кочкарнике, заросшем жесткой травой. Разбежались и люди, назначенные следить за семьей Смолина.
С гиканьем и свистом понеслись партизаны по заимке. К своему зимовью Осип подскакал в сопровождении десятка всадников. Спешившись, постучал в заледенелое окошко.
— Анна, открывай.
— Надолго ли? — бросилась женщина на шею мужу. — Изболелась душа вся за тебя. А тут еще спокою не дают, житья нет. Одежу теплую отобрали, чтоб не сбежала я. Теперь живьем съедят, как уедешь.
— Не съедят, не съедят. Не бойся. Одевай сына.
Через полчаса Смолинское зимовье опустело. Опустели улицы заимки. Только собаки еще долго не могли успокоиться.
Вылезли из заснеженного кочкарника, из тальника казаки, растирали побелевшие щеки, с испугом посматривали на темные сопки.
Партизаны собрались в ближайшем распадке, проверили, нет ли отставших, и, соблюдая осторожность, двинулись на китайскую территорию. В центре отряда шла кошева, запряженная парой рослых лошадей, на которой ехали, закутанные в козьи дохи, жена Смолина, Анна, и Устя. Трехгодовалый парнишка спал. Осип Яковлевич, склонившись с седла, что-то говорил жене, улыбался.
Чуть не половина партизан ведет заводных коней — награда за набег. Кони добрые, казацкие.
К Смолину подъехал Николай Крюков.
— Осип Яковлевич, тут дядя Андрей говорит, что Нилку Софронова зарубил.
— Правда? — живо обернулся Смолин.
Нил Софронов — справный казак из Приречного. Не раз в составе поселковой дружины ходил на партизан. А недавно выдал партизанских разведчиков, оставшихся ночевать в Приречном. С тех пор лишился Нилка покоя, боялся, что зарежут его прямо в постели, и решил смотаться куда-нибудь подальше, переждать смутное время. Только прошлым вечером приехал он на Шанежную, а тут стрельба, партизаны. Нилка заседлал коня, взял двух заводных и наметом пошел в сторону Караульного.
— Срезал, значит, подлеца? — переспросил Смолин дядю Андрея.
…Багровое солнце медленно выкатилось из-за голых хребтов. Полное безветрие. Дым над печными трубами стоит столбами.
Люди обсуждают ночной набег. Ребятишки разнесли по заимке весть: «За крайним зимовьем, по верхней дороге, лежит убитый».
— Кого убили?
— Где?
— Пострадал, бедолага.
— Зря не тронут.
Бросив домашние дела, шли и бежали за крайнее зимовье, где уже чернел народ. Десятский Проня Мурашев на месте. Как-никак заимочная власть.
— Близко не подходить! — орал он на толпу. — Нужно честь по чести все сделать. Вот ты и ты — будете понятыми, — указал он на грудь двух мужиков. — Составим акт — и к поселковому атаману с нарочным.
В толпе перешептываются, качают головами. Многим убитый не знаком.
— Это дело бандитов Оськи Смолина. — Проня знал, как нужно говорить. — Зарубили невинного человека. Ведь это всеми уважаемый житель Приречного Нил Софронов.
Вперед выступил Сергей Громов, отец Северьяна, сивобородый крупный старик.
— Прокопий Иванович, я хорошо знал покойника. Непонятно, как это Нилка оказался у нас. Да не на заимке, а в степи. Я думаю, что он сам участвовал в набеге, и его наши стукнули.
— Что ты, Сергей Георгиевич! Думай, что говоришь. Чтоб Софронов да с партизанами вместе! У него с ними особые счеты.
— Ну, особые, тогда понятно, — отступил старик в толпу. — Значит, не совсем невинно зарубили. Царствие ему небесное, — и перекрестился.
Толпа зашевелилась. Многим понятны слова старика.
Нилка лежал на животе. Руки раскинуты. Правая — ладонью кверху, изрезанная. Хватался за шашку. Голова без шапки, как бы прислушиваясь, припала ухом к земле. Глубокая рана, теперь уже замерзшая — от левого уха к правому плечу. Шашка перерубила позвоночник.
В толпе переговаривались.
— Мастер рубанул мужика.
— Когда все это кончится?
— Ироды.
— По делам вору и мука.
Расходились группами. Богатые шли с богатыми, косились на тех, что победнее: все они в лес смотрят, волки.
Из тесных зимовьев говорили по-другому: