Обогнув ближнюю сопку, Лахов увидел, что в одном из сопочных междугорбий небо опустилось много ниже горизонта, будто небо выколупнуло в земле огромную воронку и заполнило ее своею голубизной, и Лахов понял, что он видит Байкал: небо слилось с водой. Проселок увел в долину, и озера не стало видно, но Лахов знал, что теперь-то он никуда с пути не собьется, выедет к Байкалу. Он еще попетлял по слабо приметным степным дорогам, распугивая бойких сусликов, и, взлетев на очередной взлобок, невольно нажал на тормоз. Не остановиться здесь было бы грехом. Надо было просто осознать видимое, и сейчас у Лахова было время остановиться и осмотреться. В полуночную и полуденную стороны — на север и на юг — расплескались-растеклись два голубых крыла и ушли за далекий горизонт. Противоположный берег — прямо на восход солнца — потерялся в голубом дрожании, и можно бы подумать, что восточный берег далек и лежит тоже за окоемом, если бы не были видны снежные пики гольцов, вздымающиеся над синевой озера и упирающиеся в синеву неба. Километрах в десяти от берега, а может быть, и дальше, в голубой невесомости плыл маленький, совсем игрушечный, теплоходик. «Вот бы где надо устроить святое место», — подумал Лахов.
Берег здесь был высок и крут, местами обрывался отвесными скалами прямо в белую полоску прибоя, и Лахов еще некоторое время ехал вдоль берега, пока не приметил отворот дороги, уходящий в узкую лощину. Малоезженая дорога, вся в каменных волдырях, выпирающих из земли, обогнула скальный взгорбок и круто устремилась вниз. На короткую секунду Лахов испугался крутизны, но машина уже пошла под уклон, пугаться и давать задний ход было поздно и можно было ехать только вперед. Лахову никогда не приходилось спускаться по таким крутякам, и он включил самую малую передачу, тормозил двигателем, придерживал машину тормозом, но и все равно казалось, что машину неудержимо тянет вниз и она вот-вот, сорвавшись со всяких тормозов, неуправляемая, рванется вниз. Но крутой уклон быстро кончился и перешел в довольно-таки пологий спуск, и Лахов смог оглядеться. Узкая дорога — двум телегам не разъехаться — лепилась к покатому боку сопки. Слева сопка, справа овраг. Сорвись туда — и машина много раз перевернется, ударяясь о камни, прежде чем застынет грудой покореженного железа далеко внизу. С тоскливым беспокойством Лахов подумал о пути наверх, но тут же успокоил себя: не сама же собой образовалась эта хилая, но все же дорога — люди ее проложили — стало быть, можно по ней и туда проехать и обратно.
Обогнув сопку и спустившись вниз, Лахов увидел небольшую и уютную долину, с трех сторон окруженную сопками. С четвертой стороны — Байкал. В одном углу долины приметил одинокую палатку, рядом с нею машину под тентом и синюю струйку дыма угасающего костра. Затаборится на ночлег было бы лучше всего поближе к людям, оно спокойнее бы было, но Лахов подумал, что, быть может, люди эти, как и он, ищут тишины и одиночества, отдыха от суеты, присутствие же чужого им будет в тягость, и решил остановиться где-нибудь подальше. Он выбрал место на противоположной стороне долинки, под самой сопкой, неподалеку от разлапистой лиственницы, выросшей на каменистом взлобке.
Лахов вышел из машины, разбросил руки над головой. Воля вольная, свобода. Ни летучек, ни телефонов, ни… Ничего нет. Только дикие сопки, только Байкал, только небо над головой, только теплый ветер, пахнущий полынью и чабрецом. Нет, не зря пробили люди сюда дорогу, не напрасно дорога не зарастает.
Но одновременно Лахов испытал не осознанное еще беспокойство, непонятную горечь и одиночество. Будто вся эта дикая красота существовала сама по себе, а он, Лахов, сам по себе, и существуют они в разных плоскостях и никак не соприкасаются.
«Может, костер развести», — подумал Лахов, не зная, чем занять себя, и одновременно раздражаясь на себя, что не может вот так просто посидеть, посмотреть на мир, подумать. Будто бежал он, бежал по бесконечной дороге — ну не бежал, а ехал, какая разница — и тут дорога внезапно кончилась, впереди стена и тут бы самое время остановиться, отдохнуть, а не может: сердце на пределе своих возможностей гонит кровь, опадают и вздымаются легкие, рвется шумное дыхание, ноги взбивают пыль. Все требует движения. Некуда бежать, а надо. Тут и бег на месте пригодится. Иначе худо будет бегуну.
Ехать дальше было некуда, дорога кончилась, впереди Байкал. Костер разводить было рано. Палатку ставить не нужно было, Лахов собирался ночевать в машине. Пить водку не хотелось: не было вроде причины выпить вот сейчас, немедленно, да и не любил он пить один. «Остается одно — постирать», — невесело пошутил над собой Лахов.
Но бывают дни, когда и Фекла Михайловна не стирает. Видно, уже не может. Тогда она серой копешкой горбится на стуле неподалеку от входной двери. Двери всех комнат закрыты, единственное окошечко пропускает мало света, к в коридоре по-осеннему сумрачно. Заняться старухе нечем, и, если в коридоре никого нет, она сидит около своего стола тихо, неподвижно, и можно подумать, что она спит. Иногда она засыпает и вправду, начинает всхрапывать и валиться набок. Просыпается испуганно, как от толчка, мгновение смотрит непонимающе, но готовая к защите, потом успокаивается и, пожевав мятыми губами, затихает снова.
И так она сидит часами. Когда в дверях скрежещет ключ, Фекла Михайловна мгновенно просыпается, вздергивает головой и торопливо спешит к дверям. Ног Феклы под серой длинной юбкой почти не видно, будто катится она на колесиках, и тогда сильно напоминает игрушечную заводную мышь: серенькая, юркая, бесшумная, глаза бусинками, настороженные. Самая большая радость для Феклы, когда появляется Марина, молодая веселая медсестра, живущая в маленькой угловой комнате. Особенно хорошо бывает, когда Марина приходит со своим давним приятелем Сережей. Марина тогда бывает возбужденная, веселая, и Фекле становится весело. Она в улыбке морщит лицо, гладит Марину и Сережу иссохшей лапкой, помогает раздеваться.
— Я сама разденусь, Фекла Михайловна, — смеется Марина. — Или вон пусть Сережа помогает. Он мужчина.
— Так-так, — соглашается Фекла Михайловна. — Бравая ты сегодня.
— Я всегда бравая.
— Так-так.
Сережа чаще всего молчит, улыбается ласково и снисходительно, Фекла Михайловна только поддакивает, говорит и смеется одна Марина, но в прихожей становится весело, шумно, светло — Марина включает все лампочки.
Веселье для Феклы продолжается недолго: Марина уводит Сережу в свою комнату. Гаснут в коридоре лампочки, изо всех углов выползают серые мышиные сумерки, и Фекла Михайловна снова горбится на стуле около своего стола и дремлет. Дрема теперь не такая глубокая, Фекла Михайловна часто прикладывает согнутую ладошку к уху, ловит звуки из-за близкой двери. А из Марининой комнаты доносятся приглушенные голоса, смех, музыка. Там весело, там живут.
Иногда Фекла Михайловна взбунтовывается и начинает наступление на веселую комнату. Фантазия у Феклы крошечная, и потому старуха ничего не может придумать, как достать из шкапчика рюмку на высокой ножке и постучаться в дверь к Марине, Марине все эти стуки известны, и она давно готова к ним, воспринимает их как неизбежное зло, но открывать дверь не спешит и спрашивает не очень гостеприимным голосом: