Почти год прошел с тех пор, как Алексей Лахов въехал в эту многокомнатную и довольно-таки безлюдную квартиру. В каждой комнате — по одному не очень молодому человеку. Лахов никак не мог привыкнуть к безголосой тишине общего коридора, особенно его мучило, что не слышно детских голосов, и тогда он до больного комка в горле тосковал о дочери, которую он теперь может видеть по воскресеньям да изредка подкараулив ее возвращение из школы.
Ночами в этой квартире Лахов просыпается часто, от любого звука в коридоре, за окном, лишь где-то с двух часов и до шести он спит спокойно и просыпается, лишь услышав Павла. Лахов не сердится на соседа за столь раннюю пробудку: Павел не виноват, что кто-то из соседей плохо спит.
Некоторое время Лахов еще лежит в постели, пытается уснуть, это ему обычно не удается, и тогда он садится на кровати, вслепую нашаривает ногами тапочки, встает и подходит к окну. Время раннее еще, и за окном нет ничего интересного: двор тих и пуст. Правда, люди появятся скоро, скоро пойдут машины, дом наполнится шумом, и тогда бессонница и предутреннее одиночество перестанут тяготить, растаят, уйдут. Может быть, Лахов и не сердится на Павла еще и потому, что своим появлением в коридоре он напоминает, что Алексей в квартире не один, что живет среди людей.
В коридоре есть окно, и скоро к этому окну должны слететься воробьи. За этим окном укреплена деревянная полочка, куда одна из соседок, Нина Владимировна, инженер-проектировщик пенсионного возраста, каждое утро сыплет зерно и крошит хлеб. Окрестные воробьи хорошо знают эту кормушку и прилетают сюда утрами большой скандальной стаей, и тогда за окном становится шумно и весело.
Воробьи не заставили себя ждать. Корму на доске со вчерашнего дня оставалось иногда совсем немного, и тогда воробьиный скандал за окном бывает наиболее шумным. Особенно непримиримо ведет себя крупный воробей, которого Лахов. как ему кажется, уже давно стал узнавать.
— Ну чего деретесь, — обычно говорит Нина Владимировна, — Глупые вы птицы. Сейчас я вам еще зерна подсыплю. И драться нечего.
Заслышав, как открывается окно, воробьи вспархивают, далеко не улетают: они привыкли к человеку и к тому, что окно иногда открывается.
Но сегодня воробьи раскричались особенно сильно. Лахов открыл глаза и понял, что он заснул. Воробьи кричали на крыше чабанского дома. И было отчего раскричаться. В щель амбарушки Лахов увидел крупного рыжего кота с растрепанным воробьем в зубах. Кот воровато оглянулся и шмыгнул в заросли полыни.
На крыльцо дома, раскачиваясь, припадая на обе ноги и придерживая рукой поясницу, вышел дед Николай. Приставив ладонь козырьком ко лбу, он долгим взглядом оглядел сопки, и Лахов понял, что внук деда Николая, бойкий и одновременно застенчивый парнишка лет четырнадцати, с которым он мельком познакомился вчера вечером, уже угнал отару.
— Доброе утро, — громко поздоровался Лахов, главным образом для того, чтобы показать, что он не спит.
— А-а, Алексей… — Старик открыл скрипучую дверь амбарушки. — Как ночевал? Кого во сне видел? Девки снились, нет?
— Как не снились? Снились.
— Ну тогда все в порядке, жить еще долго будешь. — Старик сгрудил морщины у глаз. — А мне вот почто-то уже девки не снятся… Ты еще маленько спи-отдыхай, а я чай кипятить буду. Спи, спи, твое дело молодое.
Давно уже, пожалуй, ему, Алексею Лахову, не говорят о молодости. И вот смотри-ка ты, сподобился. Да хотя что особенного: с белоголовой горы годов деда Николая он, Лахов, кажется молодым. Всего четвертый десяток лет на исходе.
И для соседки по квартире, Феклы Михайловны, сверстницы деда Николая, он тоже молодой.
Фекла Михайловна забыла, в каком году она родилась, и не знает, сколько ей лет. Раза три в год у нее просыпается к этому интерес, и она достает свой паспорт. Фекла Михайловна неграмотна и потому стучится за помощью к Нине Владимировне или к кому другому. Чаще к Нине Владимировне.
— Подсчитай-ка, сколько мне лет. Забыла я что-то.
— Тут и считать нечего. Вам семьдесят шесть лет. Сейчас идет семьдесят седьмой.
— Нет, ты уж все-таки посчитай. Уважь старуху.
Нина Владимировна со вздохом берет паспорт.
— Ну вот… Вы родились в тысяча девятьсот четвертом году. А сейчас тысяча девятьсот восемьдесят первый. Сколько это, значит, вам будет лет?
— Ты считай, считай.
— Да уж давно подсчитала: вам семьдесят семь лет.
— Ну-ну, — соглашается теперь Фекла Михайловна.
Жизнь Феклы Михайловны в детстве и молодости сложилась неудачно. Росла она в семье, которая перебивалась с хлеба на квас и в довершение всех бед имела богатую родню. Родня, державшая магазин на Большой дворянской улице, не чуралась своих бедных родственников, помогала харчами, мелкой деньгой, взамен желая иметь благодарность и уважение. В знак благодарности и уважения к благодетелям Фекла еще подростком встала к корыту с бельем, стала обстирывать кормильцев. Шли, наполненные событиями и переменами, годы. Произошла революция, на город накатывались и откатывались колчаковцы, белочехи, каппелевцы, пришли красные, случился нэп, но ничего этого Фекла Михайловна из своей прачечной не заметила. Она стирала. И стала оглядываться вокруг себя и задумываться, как ей жить дальше, лишь после того, как у родственников отобрали магазин, а сами родственники куда-то делись. Работа, а с нею и кусок хлеба нашлись: что-что, а мыть полы и стирать она умела. Нанялась уборщицей в техникум, а чтоб сбить лишнюю копейку на черный день и на одежонку какую, прихватывала работу на стороне, опять же мыть и стирать.
Фекла Михайловна, пожалуй, самое доброе существо в квартире, но и она же ее наказание и Господень бич: целыми днями она стирает. По свидетельству старожилов квартиры, прачечный бум наступил только в последние годы, когда Фекла Михайловна стала быстро дряхлеть. Стирает она истово, стирает столь много и подолгу, что можно подумать: весь дом носит белье не в прачечную, а к Фекле Михайловне. На газовой плите постоянно стоит большой эмалированный таз, окутанный паром, — кипятится белье. В коридоре сырой и плотный банный воздух. В общей ванной комнате плещется вода. Фекла Михайловна, выстирав какую-нибудь тряпицу, мелкими шаркающими шажками идет к тазу. Носит она всегда по одной вещи. Силы уже давно оставили Феклу Михайловну, крепко отжать белье она уже не может, и с тряпицы на пол обильно течет вода. Между ванной и плитой — мыльная река. Иногда по дороге к плите она останавливается, прислушивается к себе или к шуму за дверью, и в этом месте с постирушек натекают озера. Вразумлять ее бесполезно.
— Чего вы к старухе привязались? Такая хорошая старуха, — хвалит она себя. — Вместо того чтобы ругаться, радовались бы: за собой еще могу прибрать и на себя постирать.
Фекла Михайловна никаких ограничений в своей страсти к стирке признавать долго не желала. Пытались ей устанавливать для стирки определенный день в неделю — бесполезно. Сходился на кухне товарищеский суд, ругались с Феклой чуть ли не в крик, но и это ничем не помогало. Старуха только угрюмо горбатилась, тускло моргала голыми, без ресниц глазками и назавтра снова принималась за стирку. Квартира сдавала свои позиции.