Но при встречах со справными казаками японский офицер вежливо и загадочно улыбался.
— Русский мужик, хороший мужик, — говорил он.
Поговаривали, что скоро каждый двор должен отдать чужакам по овце и по пуду пшеничной муки. Пшеничной потому, что яришной они не едят. Последнее почему-то особенно озлобляло, и даже из богатых домов на японцев посматривали косо.
— Этакую прорву кормить… Крупчатку им подавай.
Японцы без надобности в морозные дни на улицу не показывались. Шубы и лохматые шапки мало спасали от холода. И как-то случилось совсем удивительное.
Рано утром, задолго до света, гнал Алеха Крюков на водопой оставшихся трех коней. Недалеко от школы, там, где улица перегорожена волокушами и телегами, обычно торчал часовой. Стоял он и сейчас. Хоть и знал старый казак Крюков службу, а заговорил с часовым.
— Что, паря, стужа? Холодно, говорю.
Японец ничего не ответил, даже не повернул голову.
— Ну и хрен с тобой, — обиделся Алеха и, перекинув с плеча на плечо пешню, свернул в проулок, ведущий к Аргуни.
Разбив в проруби лед и напоив лошадей, Алеха той же тропинкой возвращался домой.
Часовой стоял в прежнем положении, широко расставив ноги, опираясь на винтовку, и затаенно, недобро молчал.
Не снимая рукавицы, Алеха перекрестился, кошачьими шажками приблизился к японцу. Заглянул под башлык. Он увидел белое застывшее лицо, льдинки, сморозившие веки.
— Отвоевался, — шепнул Алеха.
Дома он рассказал о замерзшем на посту часовом, а к полудню об этом случае знал весь поселок. Оказывается, и еще кто-то видел японца, но уже без винтовки. Винтовку стащили. В сердцах Алеха хлопнул широкой ладонью по столешнице, да так, что подскочили и испуганно звякнули стаканы. И ушел во двор. Жена посмотрела ему вслед, недоумевая: что бы это так могло разозлить мужика?
II
На зиму чуть ли не половина поселка выезжала на заимки со скотом. Оставались лишь те, кто косил сено на острове да по ближним падям, не вытоптанным стадами за лето, или те, кто мог вывезти сено издалека. Остальные заколачивали дома, определяли учеников к знакомым и уезжали на Шанежную, на Веселую, на Ключевую. Жили в землянках, вместе по две-три семьи.
Нынче собирались ехать на заимки с большой охотой: спокойнее там, от чужаков подальше. И учеников взяли с собой. Школа все равно не работала.
На заимках вроде ничего не изменилось. Как во вчерашнюю жизнь без войны, без душегубства вернулись. Правда, на Шанежной стоят три десятка казаков — прессуют сено, но они власть свою мало показывают: сеном занимаются да присматривают за семьей партизанского атамана Осипа Смолина, как бы не сбежала.
Шанежная — заимка большая, землянок пятьдесят. Степанка и Шурка Ямщиков с толпой сверстников целыми днями в сопровождении собак носились по тропинкам между землянок, уходили в сопки, ставили по сиверкам петли на зайцев.
Степанке накануне Первого Спаса исполнилось двенадцать годов. Большой уже. Две зимы в школу ходил. Когда-то — Степанка это знает — жили они хорошо, справно. Каждую осень забивали на мясо корову, бычка-двухлетку, три-четыре овцы. Были у них и добрые кони. Но приключилась беда: злосчастной ночью переправились с той стороны хунхузы и угнали косяк коней. Попали в этот косячок и четыре — самые лучшие — лошади Степанкиного отца, Илюхи Стрельникова. Другим домам вышел, конечно, убыток немалый, а Стрельникову — прямо разор. Подался тятька с двумя приятелями — с Алехой Крюковым и Никодимом Венедиктовым — по следу хунхузов. След потеряли, и приятели вернулись обратно. А тятька — по их рассказам — решил махнуть на Хайларский базар, где часто сбывали хунхузы ворованных лошадей. Приятели Илью отговаривали, пользы от этого получилось мало. Уехал Илья и с тех пор сгинул. Шесть лет прошло. Был бы живой — давно уж вернулся. Остались шестилеток Степанка и его тринадцатилетний брат Савка без отца.
Федоровна, мать Степанки, два года ставила в церкви свечи толстые, яркого пламени, рублевые. А потом потоньше — где их, рублей этих, взять.
Через два года надела черный платок, плакала, билась на холодном церковном полу, молилась. Оплывала, таяла перед образом тоненькая свечка, поставленная за упокой раба Божьего Ильи.
— Господи… Господи-и… Жить как? Научи.
Умела Федоровна мало-мало бабничать. Пригодилось.
Все кусок хлеба в дом. С тех пор стала для многих бабушкой. В тридцать семь лет-то — бабушкой. Го-осподи! Милостивый!
— Не ропщу я, Господи. За грехи наши тяжкие наказуешь… не ропщу я…
Год назад женила Федоровна старшего сына, Савку. Хоть и рано женить, а женила. Крепче привязан будет к дому. Время-то смутное, не доглядишь — уйдет из дому. Хоть к этим самым партизанам уйдет. А от жены не так просто. На службу Савку не возьмут — хромает парень.
Ударившие морозы загнали ребятишек в жилье. Заледеневшие окошки пропускают мало света, и в просторной землянке даже в полдень стоит полумрак. По углам прячутся густые тени. Федоровна, мать Степанки, в землянке за старшую. Народу в землянке живет много. Благо уже все большие. Степанка младший, а уже помощник.
Но больше всего в это беспокойное время доставляет забот крестный сын и племянник Федька, рыжий насмешливый парнюга.
Вот и сейчас он вместе со своими дружками Лучкой Губиным и Северькой Громовым ввалился в зимовье. От полушубков парней пахнет свежим морозным днем, остречным сеном, лошадьми.
— Эх, как тут тепло, — крякнул он, раздеваясь. — Погреемся сейчас! Молодец Пегашка.
— Опять бегали?
— Да нет, тетка, старый долг с белого воинства получили, — хохотнул Федька. — И сейчас, не рыдай, мать, во гробе, будем гулять.
Парни разделись, подсели к столу.
— Шибко отчаянные вы, ребята, — не унималась Федоровна. — Поосторожнее вы с ними. Как бы беды не нажить.
— Не бойся, крестная. Ухо мы держим востро. Чуть что — и поминай, как звали.
— Спаси вас Христос, — Федоровна крестит парней. — Забубённые вы головушки. Научили бы лучше ребятишек, как петь Рождество.
— Это мы можем, нам это раз плюнуть, — отозвался Северька. — Степанка, Шурка, идите-ка сюда.
Северька прокашлялся и монотонно начал:
— «Рождество твое, Христе Боже наш». Повторяйте.
Ребята нестройно подтягивали.
— Это значит, и вам и нам, и никто в обиде не будет. Теперь дальше. «Воссияй мира и свет разума». А это я и сам не пойму что к чему. Да и знать-то это, пожалуй, не надо. Одна морока. Вот и поп, не поймешь, что гнусавит. Так и вы: пойте, что на ум взбредет.
— Хватит тебе, бесстыжий, — прервала Северьку Федоровна. — Еще научишь непотребному, богохульник ты эдакий!
Федя и Лучка хохотали.
— Ладно, крестная, он больше не будет.