Лехман уснул, стонет во сне и охает.
– Антон, – говорит Ванька, – а ты хочешь есть?
– Нет, милый… до еды ли тут?.. Вот испить бы…
Тихо в каталажке, сумерки сгущаются. Где-то корова мычит, ребенок заплакал, собака тявкает.
– Я бы попросил воды, да боюсь, – говорит Ванька.
– Чего ж бояться-то?..
Ванька усиленно сопит и, помолчав, отвечает:
– А как убьют?..
Скоро в каморке совсем темно сделалось и тихо. Уснули, что ли, все или так примолкли.
Кто-то на коне едет.
– Матушка, встречай, – женский доносится голос. И опять все замерло. Лишь каморщик мурлычет песню и кашляет, да бредит Лехман.
А у оконца Ванька с Тюлей. Шепчутся то один, то другой, громко скажут слова два и опять шепотком.
– Антон, – тихо позвал Ванька.
Ответа нет.
– Дедушка!..
Молчит и Лехман.
– Спят, – сказал Тюля.
Ванька Свистопляс почесался во тьме, поворочался и дрожащим голосом тихо заговорил:
– Ох, товарищ… Не приведи Бог, ежели мужики в ярь войдут.
– Да-а-а, – тянет Тюля.
– Аминь тогда наше дело… Эна как мы, рестанты, в остроге четверых надзирателей кончили, всей оравой-то… Вот так же вечером, темь. Уж больно они мытарили нас, прямо зверье… Ну, мы, значит, и сговорились… Пришли это они с проверкой, мы на них… Те, как зайцы, запищали… Знаешь, зайца, когда собака сбреет, он должен как дите заплакать… В ногах валяются, пощады молят… Куда тут… Троих-то сразу кончили, головы о стену разбили. А четвертому, а четвертому-то, Тюля… Мы его… Мы ему…
Тюля долго сопел, потом раздраженно сказал, ткнув в бок Ваньку:
– Не хнычь… Че-орт… Слюнтя-а-ай…
Ванька оправился и приподнялся:
– Мы его, Тюля, свалили да арканом ноги у ляпустей связали, а другой-то конец через спину перекинули да за горло, да и начали в дугу гнуть, пятки к затылку подтягивать. Сначала дурью ревел, как чушка под ножом, потом визжать стал. А мы, черти, ржем, любо… Человек хрипит, а мы пуще налегаем, грудью-то на пол его поставили, быдто колесо какое… Тот хрипел-хрипел – навовсе уснул. Ноги-то крепче оказались, а горло-то, Тюля, не вынесло, хрящ лопнул… Как захрусти-ит… Мы прочь… Ух ты!..
– Ну тя к лешему, – сказал Тюля и сплюнул.
И долго лежат оба молча, хлопая во тьме глазами.
Робость овладела Ванькиной душой, внутри все горит и холодеет. А думы на прожитую дорогу увлекают Ваньку, по тайным тропам тащат, на провалы, на звериные указывают дела. Он ли это делал?.. Да, он, молодой парень – Ванька Свистопляс.
«Я человек темный, я ни при чем, – оправдывается в мыслях Ванька. – Я – сирота… Мне батька чугунным пестиком башку прошиб… Мой батька мамыньку зарезал, а сам задавился…»
Но совесть молчать не хочет, глушит Ваньку его же делами, его же мыслями; видит Ванька убитую, в красном платье, бабу, видит молодую растерзанную девушку и чует: хрустят под арканом хрящи надзирателевой глотки.
«Я… Я… Мой грех…»
– Ты, чертова голова, о чем это думаешь? – строго спрашивает Тюля. – Опять?!
– Я ни о чем… Мне бы вот… Этово… Как его… табачку…
Слышат оба: стоит кто-то у оконца, дышит.
– Эй, есть кто живой?
Поднялся Ванька. Две бутылки с молоком просунулись сквозь решетку, калач пшеничный, картошка, лук.
– Примите-ка, несчастненькие… – сказала женщина и пошла прочь, заохав и запричитав.
А Ванька, прильнув к решетке и придерживая оторванное ухо, ей вдогонку посылает:
– Прости нас, бабушка, грешных… То ли бабушка, то ли тетушка…
Жадно вдыхал Ванька ядреный воздух наплывающей ночи и ловил каждый звук, каждый шорох. Но было тихо вблизи, лишь где-то далеко мерещились еле внятные людские голоса.
Тюля чавкал хлеб и запивал свежим молоком.
– Огонька бы, – сказал, опускаясь на пол, Ванька.
– А у тебя серянки есть? – вдруг спросил все время молчавший Антон. – У меня свечечка есть, огарочек… последний…
Ванька обрадовался его тихому голосу.
Зажгли огарок и укрепили у стены, на воткнутой щепке.
Заколыхался тусклый огонек, задрожала тьма.
– Вот так и жисть наша… вроде как огарок, – раздумчиво сказал Ванька, – догорит, и аминь тому…
– Ну, ты, пое-е-хал… – огрызнулся Тюля.
Ванька, весь всклоченный и измазанный кровью, сидел, обхватив колени, на полу против Антона и смотрел на него тусклым, немигающим взглядом.
– Шел бы в уголок: ты страшный, – сказал ему Антон, – а я помолюсь, у меня дух чего-то запирает, истоптали меня всего…
Ванька отполз послушно в угол и оттуда сказал:
– Вот ты бы поучил меня, как молиться-то… Надо бы… А то я все матерком да матерком…
Антон вынул из мешка завернутый в тряпку медный образок и поставил возле себя на пол.
Вдруг Лехман так пронзительно и тонко взвизгнул во сне, что всех перепугал, все враз крикнули:
– Дедка, дедка!
Тот быстро приподнялся, протер глаза, поводил хмурыми бровями и изумленно огляделся кругом.
– Ты чего это?
– Так… Ничего… – октависто сказал и лег.
– Помоги… Настави… Укрепи, – громко и выразительно шепчет Антон и, распластавшись на полу у иконы, лежит, трясясь всем телом.
Огонек колышется, играет. Антон за всех молится. На душе у бродяг потеплело.
XX
Вся деревня обрадовалась Анне.
Только и слышалось:
– Аннушка… Краля наша… Умница…
И мужики, и бабы, и старые старики, и ребята. Про молодежь и говорить нечего.
Варька черноглазая первая прибежала. Танька пришла. Сенька Козырь с Мишкой Ухорезом пришли. Тереха-гармонист пришел.
Варька Анну к себе ночевать увела: в избе у Анны – покойник, страшно.
Молодежь всей гурьбой провожала Анну. Лишь вышли на улицу, Тереха по всем переборам саданул, девки подхватили проголосную, заунывную:
Уж и где ты, ворон, побывал,
Где, черной, сполетывал?..
Анну под руки вели подруги. Варька за талию обняла ласково.
Все веселы хорошим весельем, тихим.
Сумрачно было. Звезды мерцали с серого неба. Лица Анны не видать. Анна в белом. Анна низко наклонила голову, и как-то незаметно, сами собой, покатились из глаз слезы. А сердце такой светлой радостью вдруг переполнилось, что Анна не выдержала, к подругам на шею бросилась, парней обнимать начала: