— Ма-ма… — мучительно выдавила Лушка, рождаясь снова.
* * *
Она стала маленькой, мама взяла ее за руку и бесстрашно повела по темному туннелю, в котором выла черная искрящаяся метель, но мама отталкивала пучину другой рукой, и снежный вихрь смирно опадал и превращался в теплую омывающую воду, воды становилось все больше, она понесла их туда, куда было надо, и стала светиться от маминых следов, и туннель озарил свои своды, в далекой вышине обнаружилась форточка, форточка была закована в железную решетку, и там сыпался, постепенно иссякая, черный снег. Мама сказала Лушке: теперь ты сама, и Лушка лишилась оберегающей связи, нижние воды подняли ее и прижали к решетке, Лушка вцепилась в нее, чтобы сорвать, но стало сыпаться гуще, снег заморозил Лушкины руки, и они стали черными, потому что не имели силы быть другими. От Лушкиного бессилия опять зародился и вырос давящий вихрь, Лушка в отчаянии позвала мать, и вихрь сорвал решетку, форточное отверстие стало близко, и Лушка подумала, что сейчас закроет его собой, потому что больше закрыть было нечем. Руки вцепились в решетку и завязались узлами, их чернота чугунно надавила на грудь, и душа беззвучно оборвалась в быстро тускнеющие воды. Тепло иссякло, воды замерзли.
* * *
— Дрожишь, бедная… Что же не закроешься, девочка? Это одеяло, им надо закрываться, вот так… Не слышишь меня, а я попрощаться. Отпускают меня, внучке огорчение. Да я и не рада, что отпускают. Я бы здесь пригодилась, ходила бы за тобой и за другими, знала бы все без наскока, а изнутри, я и попросилась, а главный ваш, хромой который, юморист большой, говорит: а вы бы, милочка, годика на два-три раньше, очень бы вас уважил, а сейчас, простите великодушно, никак, уже перестройка. Грешны? — говорю. А кто без греха, — отвечает. Юморист, юморист. И однако же прав: кто из нас больше доверчивых покалечил — еще вопрос. Где же ты плутаешь, девочка, в каком мире заблудилась? Вернись, маленькая, вернись, не так надо уходить. Не слышишь, совсем не слышишь. Маленькое озябшее тело. Может ли что дом без хозяина? Тебе бы все сначала… Сначала в любое время можно, лишь бы решиться. Я в пятьдесят спохватилась, а тебе вряд ли семнадцать. Главное бы тебе сказать, а в чем оно? Господи, в чем же? Ну, если бы мне пять минут осталось… Что бы я за пять минут внучке сказала? Простила бы, конечно, да, простила бы. Прощаю и тебя, девочка. И сама бы прощения попросила, чтобы уйти с миром. Прости меня и ты, девочка. А еще? Внучка себя любит, а это тупик. Тот нищий, кто для себя. И я сказала бы ей: не меняй вселенную на свою маленькую молекулу. Да, я сказала бы ей, что надо верить в Бога. Но кто сейчас такое поймет? Какого слова требует время? Ну все, профессор, одно слово, одно главное слово сегодня… Жалеть. Да, конечно, жалеть. Всех. Все. Каждого. Все, что встретится. Всех, кого пошлет судьба. Прими меня, Господи, — я нашла слово, я готова. Да, девочка, ты вернешься и будешь жалеть. Прости же, что не помогла тебе бльшим. Господи, спаси ее!
* * *
Свет перестал ослеплять, в пустоте обозначилось присутствие, присутствие плотно свертывалось в разных местах и больно ударяло в затылок, снова сталкивая в настойчивую действительность туннеля. Свет и чужое присутствие по сторонам были скользящей неявью, лишенной необходимости, Лушка быстро от них уставала и не могла понять, почему они повторяются все чаще. Насильственно облекаясь ими, она чувствовала сковывающее замедление, почти остановку себя, а остановившись — она не пройдет, и она отталкивалась от опасного закрепощения и вновь погружалась в вязкую темноту туннеля, который был изменчив и необходим, как собственное устремление. Лушка даже признала туннель частью себя, она срослась с ним и почти любила его ответную к ней направленность, он существовал только для нее, он ее губил и возрождал, она уже почти понимала его агрессивную настойчивость, он был враждебен не ей, а чему-то другому, что, в общем, тоже она; в ней родилась надежда достижения, и туннель не раздавил ожидания, а позволил пребывать. Но Лушка знала, что этого мало и нужно что-то еще. Она знала, что будет погибать в этом туннеле, пока не поймет, что это. Ей совсем не нужны знобящие погружения, если она им не воспротивится, то ловушка захлопнется, и тогда все в ней сотрется навсегда, и смерть больше не поможет.
Лушка оттолкнула руку сестры, шприц вылетел и разбился.
* * *
— Посмотрим, посмотрим, к чему мы пришли… Немножко отсутствовали, теперь возвращаемся, верно? Так. Лукерья Петровна Гришина. Садись, Лукерья Петровна. Меня не бойся, я не кусаюсь. Я, видишь ли, тут главный, заведую вашим государством. Президент как бы? Псих-президент, а? Не смешно, нет? До юмора мы не добрались? Или вообще не имели? А ты меня понимаешь? Ты все понимаешь, что я говорю?
— Псих-президент… Понимаю…
— Гм. Допустим. Ты знаешь, где ты находишься?
— Знаю…
— Где же?
— Комната…
— В комнате? Правильно, Лукерья Петровна. В комнате. Так где ты находишься?
— Здесь… Сейчас…
— Здесь и сейчас. Замечательно. А я где нахожусь?
— Нигде…
— Гм. Это надо обдумать. Если у меня найдется время. Ты помнишь, что с тобой произошло?
— Произошло… Нет… Нет… Не произошло…
— А что — не произошло?
— Все… Все… Все не произошло…
— Великолепно. Ты уже обедала?
— Обед… Да… Обед…
— А что было на обед?
— Не было…
— А чего не было?
— Яблоко…
— Ты хочешь яблоко?
— Нет…
— Тебе за обедом хотелось съесть яблоко?
— Нет…
— Яблок действительно не было. Но ведь груш тоже не было?
— Яблоко… Яблоко… Яблоко…
* * *
Она шла, странно большая и грузная, придавливая ногами черные смерчи. Снег был крупный, как град, и градины под ее голыми подошвами лопались, как лампочки, и гасли. Она оглянулась и увидела свой черный змеящийся путь, по бокам которого елочно мигали слабые точки, и подумала, что лучше лететь и не оставлять следа, и ощутила в руках силу крыльев, но внезапная боль пристегнула к земле, тело стало давить себя внутрь и исторгало оттуда новый мерцающий вихрь, и она увидела множество мертвых жизней, они жизни потому, что в них мерцает огонь, и мертвые — потому что содержат только холод. И тогда она поняла, что родила преждевременно, и что все содержимое туннеля — такие же выкидыши, и что отринутое ею смешалось с отринутым другими, и ей теперь не отличить свое от чужого. И она закричала, зовя сына, в ответ поземкой устремились к ней все прибывающие, и беспощадная форточка оказалась прямо над ней и сыпала к ее ногам новых отринутых, это были их неразвившиеся обугленные формы, а их мерцание — пульсирующая жизнь, у которой отняли проявление и опыт и тем прервали путь и лишили причинности будущее. И вот теперь будущее перед ней — разрозненная пыль, в которой не наросло скрепляющих сил, пыль не может быть опорой и основанием, в ней тонут, не возникая, всевозможные миры, и нерожденные солнца сухо скрипят небытием, и прах несостоявшихся вселенных закупоривает горло времени, и вот ничего нет. И тогда она поняла еще: то, что она считала своим, не есть ее, потому что нет моего и немоего, а есть соприкосновение простертого всюду и твоей ограниченности. Она притянула к себе первый попавшийся ледяной комок, освободила набухшую грудь и дала ему живую пищу. И тогда форточка захлопнулась над ней.