Лушка в страхе очнулась. В форточку летел снег. Она подбежала к подоконнику. На мальца нанесло сугроб. Малец крутил головой, разнообразно двигал руками и ногами, но подтаявший по краям снег лежал на груди.
Лушка торопливо смахнула слякоть на пол, перенесла мальца на постель и стала, все больше чему-то удивляясь, лихорадочно его растирать. Он морщился лицом и хаотично протестовал конечностями. Лушка укутала его в теплое, он притих. Она прижала его к себе и дала грудь. Малец выгнулся, выплюнул сосок и отвернулся — в ситцевом чепце на место лица выползло ухо. Лушка долго с ним боролась, насилуя своим соском, но малец переупрямил, и она стала его качать, не столько по необходимости, сколько для того, чтобы он понял… чтобы он что-то понял, что она в себе еще не сознавала, а когда он притих, осторожно положила его в постель.
Она в неведомом времени стояла около него на коленях, присаживаясь на пятки, пока он не шевелился, и торопливо выпрямляясь при малейшем его движении. И опять они были чем-то объединены, они были двумя мигающими точками на одном веществе, и зависимость их друг от друга была малосущественной, они были равно незначительны, более важное совершалось за их скудными пределами, но понять это было никак нельзя.
За окнами, в снежной, озаренной фонарем тьме, сотрясались перила балкона и стонало железо наружного подоконника. По стеклам сползал вязкий снег, в небесах кружило тьму, на дорогах застыли машины, выло, обрывая провода, потух свет, приближался конец мира.
В неживом свечении, тусклом и почти отсутствующем, Лушка сторожила дыхание своего сына и качалась, сидя на своих пятках, в бессловесной безадресной молитве. И вдруг ощутила, что черта перейдена. Никакой знак не возвестил, не участилось и не стало меньше дыхание простертой перед ней жизни, ребенок не плакал, не протестовал, он, возможно, спал, но Лушка знала: черта. То, к чему она так упорно стремилась еще вчера. Еще, может быть, сегодня. Кожу встопорщило ознобом, озноб перешел в дрожь, и унять ее было нельзя.
Трясущимися руками Лушка спеленала младенца, завернула в ватное одеяло, ощупью отыскала давно наглаженную ленту. Лента, когда-то голубая, сейчас снежно светилась, Лушка, вздрагивая, завязала на одеяле снежный бант.
Мир кончился, не было света, не было машин, один только снег, липучий снег со всех сторон, нацеленный в душу. Увязая в наметах, спотыкаясь, прикрывая ношу от ярости ветра согнутым телом, Лушка бежала в приемный больничный покой.
Ее как-то двусмысленно обозвали мамашей, приказали не трястись и объявили, что у ребенка нормальная температура. Из этого, видимо, следовало, что она напрасно кого-то побеспокоила.
Она тупо смотрела на молодую равнодушную врачиху, без косметики врачиха была похожа на Лушку мелкими чертами лица и чем-то помимо лица, и эту похожесть Лушка возненавидела и вдруг осознала, что врачиха испуганно от нее пятится и бесшумно скрывается за дверью, и в глухой немоте кабинета Лушка слышит осколочный звон чего-то стеклянного, ударившегося об пол, и потом смотрит на только минувшее: пальцы ее вздрагивающей руки теряют силу, разжимаются и глубокая крышка от стеклянного графина, зачем-то схваченная Лушкой, медленно падает, падает и все никак не достигает пола.
Лушка перевела взгляд на дверь. Там бесшумно, как недавно сбежавшая молодая врачиха, явилась пожилая, не обратив внимания на Лушку, уверенно направилась к ребенку, уверенно его осмотрела и долго выслушивала.
У Лушки образовалось пустое время, она нагнулась и подобрала осколки.
Ее о чем-то спрашивали, она отвечала, врачиха длинно писала, а Лушка боязливо вглядывалась в натужное личико ребенка и вздрагивала всем телом от каждого его шевеления, всякий раз ожидая, что оно последнее, и тогда произойдет для нее окончательное, и она наконец умрет.
Но окончательное не наступало, врачиха велела что-то санитарке, и та, взяв ребенка, молчаливо повела Лушку по продуваемой сквозняками лестнице на какой-то верхний этаж и там определила их обоих в тусклую, спящую палату, поправила полотенце на спинке кровати и, сказав что-то бесполезное, удалилась.
Лушка растерянно смотрела на громадную больничную кровать и на мальца в одеяльном ворохе, не понимая, что требуется от нее дальше. С угловой койки ей что-то сказали. Она опять не поняла, лишь смутно подумала, что все говорят на незнакомом языке, она этого языка не знает и потому может не отвечать, но с угловой постели приблизились, перепеленали младенца и положили на тощую подушку. Подложенная подушка напоминала забытое, Лушка испугалась, что вспомнит, и зажмурилась. Сильные, горячие руки чужой матери надавили на Лушкины плечи. Язык рук не требовал перевода, Лушка догадалась, что чужая требует, чтобы Лушка устроилась рядом с корчащимся свертком. Лушка послушно села на кровать около подушки. Лечь рядом она не могла — ей казалось, что тогда они умрут скорее.
Чужая продолжала что-то настойчиво говорить. Лушка смотрела без выражения. Тогда чужая взяла ребенка и вложила в Лушкины руки.
Ощутив на руках уже привычную тяжесть, Лушка заученно открыла грудь. И малец, поначалу жадно схватив сосок, тут же скорчился в отвращении, вытолкнул малым языком и почти вывернулся белым затылком. Когда он успел поседеть? — удивилась Лушка и тут же забыла о своем удивлении.
Малец сопротивлялся ее оглохшим рукам, с неожиданной силой выдираясь из стискивающих пелен. Она подумала, что ему, наверное, опять жарко, и, снова положив на подушку, развязала. Малец затих. Она сидела около, а когда он начинал шевелиться, опять прикладывала его к груди, а он опять выворачивался, и она возвращала его на место, где ему было лучше. Так прошла ночь.
Еще до рассвета обитатели палаты заговорили, зашаркали, заплескали водой над раковиной, обращались к ней с непонятными словами, почему-то все на одинаково чужом языке, но ей было не до этого, малец опять выталкивал сосок, она, как и дома, пыталась накормить его насильно, молоко налилось ребенку в глаза, он запищал.
Чужая опять вмешалась, вырвала у нее сына, прижала к себе и почти укутала его своей безграничной плотью. Малец облегченно затих, присосался, долго трудился, постанывая, и наконец затих. Чужая помедлила, стала убирать широкую грудь в низкую больничную рубаху и вскрикнула. Лушка вскочила. Чужая, кругло глядя, мелкими, виноватыми шажками стала приближаться в Лушке, все больше вытягивая руки с ребенком.
Лушкины пальцы хищно ринулись к чужому горлу. Палата многоголосо завизжала.
Лушку долго не могли обезвредить. Бабы, похватав детей, закрылись кто в ординаторской, кто в туалете. Лушка в палате терзала подушки, потом стала рвать пополам проштемпелеванные байковые одеяла. К ней нерасчетливо сунулся зашедший на этаж дежурный хирург и в следующее мгновение обнаружил себя обнимающим ножки телевизора в холле напротив. На вопли явились полюбопытствовать с нижнего мужского этажа. Хирург, балансируя под телевизором и борясь за сохранность казенного имущества, крикнул, чтобы послеоперационные не совались, он не в состоянии штопать всех сразу. Ему не вняли, и в не просматриваемой из-под телевизора палате что-то произошло, сопровождаемое глухим приземлением больших тел.