Успокоив телевизор, хирург бросился в смежную палату, сорвал с ближней больной одеяло, скомандовал прибывающим силам, и на Лушку пошли приступом.
Пока Лушка, нечленораздельно мыча, укладывала неблагоразумных, хирург зашел с тыла, набросил одеяло и зажал.
— Вяжите! — прохрипел он, полагая, что лучше бы ему пойти на медведя.
Двое сунулись с беспомощными полотенцами, третий сообразил разодрать простыню. Лушку спеленали.
— Не задушим? — усомнился кто-то.
Хирург огляделся, безошибочно выбрал тумбочку, взял маникюрные ножницы и сделал профессиональный разрез на одеяле. Из прорехи Лушкино мычание стало явственнее. Двое парней — у одного язва, у другого камни в желчном пузыре — перетащили Лушку в ординаторскую и осторожно положили на дерматиновую кушетку.
— Переверните, — приказал хирург, с треском ломая упаковку на шприце. — Ягодицами, ягодицами кверху!
Парни усмехнулись и перевернули.
— Бедняга… — пробормотал хирург. — Не по здешнему ты теперь профилю.
— С чего она? — спросил один из парней.
— Ребенок, — ответил хирург. — Умер.
Часть вторая Здравница
Ее оплело густое. В густом бубнили голоса. Голоса ей надоели. Голоса нарочно говорили так, чтобы ей было непонятно. Она оттолкнулась от них связанными ногами и поплыла. Поплылось сразу в две стороны — вперед и назад, но сзади тоже было вперед. Густое зажгло в себе мерцающие огни, мерцание сорвалось навстречу и проникло внутрь. И погасло.
Сильно и пронизывающе дуло, она никак не могла обнаружить, где же находится форточка, в лицо кололо острым нетающим снегом, временами снег начинал искриться, будто ночь была новогодней, и тогда угрожающе подступали стены туннеля, она ощупывала их в безнадежных поисках, но стены были беспощадно толстыми, никакие отверстия в них не планировались, но все же форточка где-то была, раз дуло так пронзительно, и Лушкина жизнь заключалась в том, чтобы форточку отыскать и захлопнуть, чтобы пресечь нетающий снег, который уже вырастает в черные сугробы, сугробы мигают тысячами огненных глаз, она продирается через их сыпучие тела, и глаза хрустят под голыми ступнями и, ожившие, выскальзывают и закручиваются в преследующие вихри, отрезая дорогу обратно, и она уже раздвигает сугробы грудью, соски набухают готовым молоком, молоко шестиструнно брызжет и растапливает жесткий снег, на шаг освобождая перед ней пространство, и она этот шаг делает, но упирается лицом в закрытый путь и понимает, что не успела отыскать того, что могло бы оправдать, и теперь, чтобы жить, ей придется питать сугробы собственной грудью, и где ей взять столько молока, чтобы наполнить бесконечный туннель.
И она, полностью оставаясь в темноте, подходила несознающим телом к каждому с протянутой рукой, она просила необходимое у тех, кто не отворачивался, но рука жгла пустотой, а даруемое иногда яблоко или печенье ее тело не находило к чему применить и укладывало на подоконник, задвигая за металлическую решетку, чтобы бесполезные предметы не упали на пол.
Решетки не только на окнах, но и на дверях, к металлу приварены особые замки, которые открываются вставляемыми в гнезда ручками. Особые люди носят эти ручки в карманах и никогда не оставляют для других. Другие здесь даже не подходят к дверям, а только смотрят издали, как недоступные врата медленно открываются и стремительно захлопываются. Что находилось за дверьми, представлялось смутно, но что-то находилось, потому что оттуда иногда возникали другие. Другие назывались Посетители. Те, кто имел изогнутые углом ручки, открывали для них дверь, а потом запирали, и Посетители боялись, что их не выпустят. А она не боится, что ее не выпустят, потому что она находится не здесь, а в туннеле. В туннеле что-то ищешь, а потом не знаешь, потому что все говорят, что туннеля нет. В туннеле лучше, там происходит важное. А здесь не происходит, потому что у дверей нет ручек. Здесь светло и от этого пусто, и она тоже пустая, потому что без ручки ее нельзя открыть чтобы выйти. Надо, чтобы ей дали, она им говорит, а они не слышат, и от этого думают, что она молчит, а на самом деле молчит то, что пусто.
* * *
Я подхожу к каждому, я готова, я протягиваю руку, должен же кто-то сказать, что мне надо, а мне опять дали круглое и красное, зачем оно мне?
* * *
— Ах, девочка, совсем ты оставила свое тело, не поишь, не кормишь… Это яблоко. Его едят. Вот так — хрум, хрум… Откуси кусочек! Не понимаешь? Хрум, хрум… Что же ты просишь, девочка? Видимо, то, что тебе никто не давал. Посиди со мной. Ну, садись, садись, а я тебе что-нибудь расскажу. Ты слушаешь? Ну, ничего, можно и не слушать, слова это пустое, словами жить нельзя. Но я все равно говорю, это помогает, когда все другое напрасно. Значит, так. Меня на обследование поместили. Обследуют — решать будут, нормальная я или нет. А я спрашиваю: нормальная это как? Когда, стало быть, карьера, когда профессор, депутат… Господи, да на этих депутатов посмотришь… А из профессоров я ушла. У меня диссертация знаешь какая была? Роль партийного авангарда в сознании масс. Вот где слова-то! Но роль, однако же, есть. Есть роль, есть. Вот диссертацию и переписываю. Нельзя уходить без раскаяния, понимаешь ли. Меня за авангард оплачивали неплохо. Квартира, уют, книги. Хорошие книги тоже были. Я их в библиотеку отдала. А всякое домашнее — ковры, шкафы, цветов было много, да, цветы тоже — это я в детдом, сама с ребятишками и расставляла, про цветы рассказывала, как цветы ласку любят. Собрала кое-что еще, приезжаю через неделю — а цветы поломаны, по красивеньким моим кашпо — из рогаток. Урок мне — голодным-то душам — про любовь к цветам. Цветы чего не любить, а исковерканных мальчиков и девочек… Они меня люто возненавидели. У окошек стояли, ждали, когда приеду, — чтобы ненавидеть. Они очень старались, чтобы я у них больше не появлялась, и ждали у окошек, чтобы презирать, когда не появляюсь. Не знаю, кому молиться, у кого прощения просить… Я перед ними на колени встала, а директор после этого запретил меня пропускать — чтобы не травмировала детей ненужными переживаниями. Прав директор — не умею я, ко всем лезу с собой, а это никому не интересно. И со словами у меня… Умирают они во мне, сама слышу, что мертвыми говорю, — кто мне поверит? Да, так вот. Я им свою машину отослала, сделала дарственную на детдом. А недавно смотрю — директор с этой машины абрикосами торгует. Откуда на Урале абрикосы? Я за руль, ну, ящика два раздавила, но остальное ребятишки получили, налетели, как воробьи, у меня на руках повисли… Я им: вы же меня ненавидите! А они: а ты все равно приезжай, а то нам ненавидеть некого… Господи, господи! Я им объяснила, что эта машина — их собственность и чтобы они директору воли не давали, а я, если хотят, водить научу. А директор тем временем в милицию, протокол, свидетели… Неумный человек, вынудил меня защищаться — написала статью в газету. Его и сняли. Обиделся человек, жаль. Узнала адрес, ходила поговорить — на порог не пустил, а его жена назвала меня воровкой — на всю лестницу кричала, бедная. После статьи звонили мне много, и вот вдруг — плачет по телефону беженка, трое детей, русская из Таджикистана, муж отказался, жить негде, сестра терпела месяц, а теперь гонит. Успокоила, позвала к себе, поселила в комнате внучки, а внучка как-нибудь со мной. Как-нибудь, как-нибудь… Не получилось как-нибудь. В ординатуре она, медицинский закончила. Ну вот, обустроила меня тут. Я ничего, мне вину искупать, я любое приму, а ей-то — людей лечить. Как она будет?.. Сколько же вины, сколько вины! Сколько есть и сколько еще… Я чувствую, земля из последних сил держится, молча кричит о помощи. Этот крик вот здесь, внутри, грохочет, ты еще услышишь. Когда придет к тебе тоска и ни в чем покоя — прислушайся — это мир зовет помочь. Впрочем, про мир я так, по старой привычке говорить масштабно. О людях я… Не понимаешь? Потом, потом поймешь. Сколько вот со мной сидишь — не понимаешь, а сидишь. Ходила же ты, просила что-то — как знать, чего ты просила? И перед тобой я виновата, ты тоже детдомовская, сейчас все детдомовские. Все будут ненавидеть, а их надо жалеть, пока научатся любить. Ты прости меня, девочка. За то, что не выдержала предложенной тебе жизни, прости нас всех, потом когда-нибудь. Маленькая ты какая… Чего же они обрили тебя наголо? Я бы тебя расчесывала. Вот видишь, надо мне было сюда пораньше, а я только сегодня. И не ешь ты, и не пьешь — на одних уколах, говорят… Возьми яблочко, откуси, откуси… Пожуй, пожуй, только глотать не надо, то есть водичку можно, а остальное давай сюда. Умница, маленькая, умница. Сказать что-то хочешь? Не получается? Ничего, получится. Говорить — это просто. Ты не старайся, все само скажется. Девочка моя горькая, не любил тебя никто, и ты не научилась. От нелюбви все, понимаешь? Душа в нелюбви не может, душа в нелюбви рушится, у кого постепенно, у кого — отвалом. Ничего, отдохнет и вернется. Она знает, что нужно терпеть и трудиться. Вернется. Ты понимаешь, что я говорю? Ничего, это ты сейчас не понимаешь. От меня, может быть, и не поймешь. Но кто-нибудь скажет настоящее. Ты, может, и не заметишь, а слова, если настоящие, в тебе осядут, лягут на самое дно, как основание. Вот и обед привезли, ты ведь проголодалась, правда? Пойдешь со мной?