Наутро, ещё до рассвета снова пустились в дорогу. Шли по-над руслом узкой речки-переплюйки, именуемой Доном. Такую речку Ручеёк запросто преодолел бы вброд, играючи. Но конь даже не помышлял об играх, перестал куролесить, побывав в тайном жилище рязанского народа. Шёл себе смирно, след в след за гнедым Рустэмом.
– Скоро, скоро Дон станет шире, – бормотал Никита. – Тогда и поплывём себе в нужную сторону, если до того рязанцы нас не прирежут.
– Зачем нас резать? – изумлялся Яков. – Мы ж не татары, с ними не воюем…
Никита отвернулся, сплюнул брезгливо и, возвысив голос, добавил:
– Эй, Прохор, прячь гусли! А ты, Севастьян, заткни рот краюхой.
На третий день пути, вобрав в себя Мечу, Дон перестал быть речушкой-переплюйкой, но всё ж оставался поуже Москвы-реки. Никита спешился. Он долго шёл берегом, ведя коня в поводу. Долго высматривал что-то в прибрежных камышах.
– Что ищем? – шёпотом спросил Яков, нагоняя его.
– Смотри, Яшка, в оба! С весны где-то здесь я припрятал ладейку.
– Как же мы на ладье-то и с конями, поместимся? Как править? Опять же вёсла, паруса…
– Вот ты всё знаешь про весла да про паруса, ты и будешь править, – буркнул Никита.
– Не-е-е, я не знаю! Просто у Пересвета книжицу видел…
Яков и думать забыл о Севастьяне и Прохоре с гуслями-бандурой. Он вертел головой, стараясь углядеть в колышущихся зарослях дощатое днище и не находил его. Внезапно он уткнулся в голую, поросшую жестким, седым волосом, грудь Прохора.
– Туда ступай! – и Прохор указал ему куда-то вниз, в сторону речного русла. Там, в зарослях возле одиноко стоящего ствола некоего сухого дерева громоздилась бобровая хатка.
– Гляди-ка, хатка! – улыбнулся Яков. – На что она нам?
– Лодка! – возразил Прохор.
Стали разгребать сухие камыши и валежины. Оказалось, бобровая хатка прикрывала нос большого ушкуя
[49]. Ствол дерева был мачтой, а сама ладья, спрятанная в камышах и тщательно укрытая от непогоды, поразила Якова своими размерами – уместились четыре коня и четыре человека. Никита достал из тороков большой кусок плотной холстины – парус – и верёвочную снасть. Яков и Севастьян сели на вёсла, обнаружившиеся на дне ушкуя. Никита стал на корме, а Прохор расположился на носу с изготовленным для стрельбы луком в руках.
Тихие воды осеннего Дона качали их ладью так нежно, как баюкает молодая мать первенца в колыбели. Парус трепетал над головами. Яков любовался, глядя, как через холстину засвечивают лучи сентябрьского солнца.
– В Ельце у князя выменял на шестерых татар, – прояснил Никита, оглядывая ладью. – Хорошая мена. Ладья хоть и не новая совсем, но долго прослужит, а татары молодые, с низовьев Волги.
– А как обратно возвращаться? Как вверх по течению такую махину двигать? Сможем ли? – засомневался Яков.
– Добудем языков, – усмехнулся Севастьян. – Вот пусть они-то и утруждаются, пусть волоком вдоль берега тянут…
Дон вился под ними широким трактом. Всюду здесь кишмя кишело дикое зверьё и птицы. Глаз опытного охотника примечал, как пробегают по-над берегом стада оленей. Почти из-под носа лодки взмывали, шумя крыльями, дикие утки. С мелководья на людей изумленно взирали пришедшие на водопой лоси. Ушкуй шёл неспешно, а берега Дона раздвигались, давая дорогу, но Никита не выводил ладью на середину, предпочтя держаться правого, пологого, берега и высматривая некие приметы.
Природа вокруг жила своей, далёкой от человека, буйной, беззаботной жизнью. Многоголосый гомон небесных пичуг, суета тварей наземных, шелестящая песнь высоких трав, величие лесных дерев. Этот мир не ведал страха смерти, не подчинялся власти людских царей, не жаждал наживы, свободный от тщеславия и неутолённых любовных томлений. Потому и был он вместилищем покоя и неизменного счастья.
Яков вспоминал, как четыре года назад впервые шёл вместе с караваном ладей этим же путем, в низовья Дона, в кочевья Мамая. Вспоминал, как боялся бескрайней шири степей, как тосковал по уюту лесов междуречья. Ещё бы не бояться, если сам великий князь Дмитрий, в свите которого и состоял тогда Яшка, опасался предстоявшей скорой встречи со всемогущим темником! Припоминал Яков и Мамая – невеликого ростом, скромного человека. Припоминались и речи Ростовского князя, сетовавшего на коварство и непростоту всемогущего темника. Нешто доведётся встретиться с Мамаем вновь?
Яков смотрел, как резвится в спокойных водах весёлая выдра, и тоска по боярышне Марьяше постепенно отпускала его сердце. Укачиваемый в ладье ласковой мощью реки, он погружался в мир сладких грёз, обретал непоколебимый покой вековых дерев, растущих по берегам, напитывался невозмутимостью старых сомов, обитающих в омутах, приобщался к таинственной жизни серебряных стрекоз, снующих в высоких камышах.
Ночевали на ладье, отправив Прохора на берег стеречь коней. Спали тревожно, чутко прислушиваясь к звонкому плеску воды и сонному шелесту прибрежного тростника. И река, и люди, и лошади, и ушкуй – всё поглощала тёмная утроба туманной осенней ночи.
Никита поднял своих людей перед рассветом, по каким-то приметам угадав скорое наступление дня. Заслышав возню сборов и приглушённые голоса, кони сами пришли, будто боялись, что будут оставлены на этом туманном берегу. Серый рассвет застал всех на середине реки. Жёлтые лучи осеннего солнышка прогнали серый сумрак. К середине дня сделалось так весело, словно прошедшая ночь была самой последней и не будет больше ни беспокойного бодрствования среди ночной мглы, ни уныния, ни страха. Яков разнежился на солнцепеке, вздремнул ненадолго, а проснулся внезапно, разбуженный громкими возгласами Прохора.
– Стой, лошадиный демон! Проснись, Яшка! Твой неслух сызнова буянит!
Берег оказался совсем рядом. Никита начал причаливать, борясь с течением реки, норовившей унести ушкуй дальше.
– Вот она, стоянка наша! – Прохор указал рукой в ту сторону, где камыши, расступаясь, образовывали небольшую заводь. – Тут река Сосна в Дон впадает. Выше по течению Сосны городок Елец. Туда надо наведаться. Но это утром, а пока заночуем тут, в деревеньке.
* * *
Деревенька стояла на берегу, скрытая от глаз путников зарослями орешины. С берега к реке, к дощатым мосткам сбегала стежка. На мостках худющая баба полоскала некрашеное тряпьё.
– Эх, бабы-то тут тощие, – Севастьян сплюнул под ноги. – Аж, не хочется. То ли дело на Москве! Правда, Яков?
Он покосился на Якова, но тот молчал. Ладья повернула. Берег стал стремительно надвигаться. Баба бросила работу и, громко призывая какого-то Ермолая, побежала прочь.
– За татар нас приняла? – спросил Яков.
– Да тут и без татар народу шатается, – нехотя отвечал Никита. – Но и татар хватает, как же без них!
Ермолай не замедлил явиться и пришёл не один, а с тремя мужиками. Все были вооружены топорами и рогатинами, но смотрели не воинственно, а скорее с любопытством. Все были, словно из одного выводка: волос тёмный, с проседью, лица загорелые узкие заостренные, глаза близко посаженные, блёклые, взгляды юркие, ускользающие. От рождения до гробовой доски одна лишь дума в них – как прокормиться – и один лишь вечный страх перед набегом. Ничего долговечного вокруг, всё словно бегущая донская вода. Нынче – засуха, завтра – половодье. Ныне жилы тянешь в непосильной работе, завтра все равно мёрзнешь и с голоду пухнешь в тайном лесном отнорке. Что есть в мире неизменного, долговечного, надежного? Разве что земля, по которой ходишь, да вера православная – более ничего.