…Летом проводили Дмитрия Ивановича в Орду. Видел я сомнения и страх владыки. Видел колебания и смуту душевную. Одно дело – алчного Сархожу в родных стенах очаровывать и совсем другое – по собственной воле лезть в адское горнило. В конце концов порешили: ехать. Дмитрия Ивановича помимо ближних бояр сопровождал преданный ему князь Ростовский – Андрей Фёдорович. Яшку моего я тоже к посольству приставил. Пусть. Когда ещё случай преставится на мир посмотреть? Однако всё же боязно. Ведь путешествие то для Дмитрия Ивановича ещё не известно, чем обернётся.
Мыслю я, что Мамай-то о многом может спросить и прежде всего спросит за самочиние: как посмел не пустить тверского князя венчаться во Владимире? Но не ездить совсем – тоже нельзя. Так вот и решили навестить могучего темника в его кочевьях, в низовьях Дона. В Сарай-то русские по нынешнему времени не ездят. Нечего делать русским в Сарае. Сколь смею я судить скудным умом своим: в Орде ныне тож замятня, междоусобье
[27]. Один хан сменяет другого, и всякая власть недолговечна.
Двинулись с Дмитрием в низовья Дона речным путем. Погрузились на суда. Владыка, невзирая на свои годы, не располагающие к странствованиям, решился сопроводить князей сколь можно. И я, грешный, при нём снова поменял гусиное перо на длинную Дрыну. Плыл владыка с князьями до самой Коломны, окрепляя советами, и тут благословил напоследок. Яшке моему четырнадцатый год пошёл. Скоро уж можно женить, а он что-то ростом не задался, мелок, не в нашу породу. Я вот думаю порой, может, это от пережитого ужаса в нём росту нет? Где нашел-то я его и в каких обстоятельствах – страшно и помыслить, а он всё пережил детской, неокрепшею своей душой…
…Князюшка Дмитрий Иванович за порог, и тут же у ворот посольство от Ольгерда. На этот раз хитроумный литовец зятя, Городецкого князя Бориса Константиновича, прислал. Послы оказались одновременно и сватами: Ольгерд предлагает и перемирие до октября по Дмитриев день
[28] продлить, и дочь свою Елену за Владимира Андреевича отдать. Владыка послов принял, желания их одобрил и удовлетворил, перемирную грамоту печатью скрепил. Я, грешный раб ковша расписного, при сём действе присутствовал. Но вся премудрость в том состоит, что в грамоту вышеозначенную вошло много всего такого, что Ольгерд литовский не предполагал и не намеревался в неё включать. Среди прочих условий обязали Михайлу Микулинского отозвать своих наместников из захваченных им великокняжеских городов и сёл. Если же до Дмитриева дня в сроки перемирия Микулинец опять примется пакостить в великом княжении или грабить, то Московский князь самолично решать будет, как с ним поступить. Грамота воспрещала великому князю Ольгерду и брату его, князю Кестуту, а равно и детям их за Микулинца вступаться. Но мало этого! В грамоте, владыкой замысленной и моею рукой похмельною написанной, было объявлено, что великое княжение Владимирское отныне является наследственной вотчиной московских князей. Дело небывалое и замысловато сделанное. Так уж хитроумно условие это наиважнейшее среди прочих условий грамоты было втиснуто, но как недвусмысленно прописано!..
…По осени уже Дмитрий Иванович благополучно вернулся на Москву. Да не один вернулся. Выкупил наш князь у Мамая сына неуемного Микулинца, Ивана… Эх, Ванюша! Славный отрок, но, сдается мне, не жилец он, ой, не жилец!..»
* * *
Их было трое: Ослябя, Дубыня и Пёсья Старость. Да три коня, да Дубынина чугунная палица. На этот раз они в дозор доспехов не надели, вооружились лишь ножами, чтобы в случае чего местными хлебопашцами сказаться. Хотя какие из них хлебопашцы? Даже в престаром Лаврентии, в стремительности его движений, в лёгкости походки, свободной от тяжести лат, видна была выучка бывалого вояки. А кони? Этих зверей борзых, злых, неугомонных только безумец иль слепец примет за пахотное тягло. Рожденные в этих местах, все трое дозорных давно уж утратили связи с семьями. А если кто из троих и имел понятие о родичах, то знал наверное лишь одно: все они были в одном месте, чуть ниже по течению, в обезлюдевшем после мора городишке Любутске, на церковном погосте. Так залегли Ослябя, Дубыня и Пёсья Старость в секрете на крутом склоне оврага, коней положили, затаились.
Солнце трижды поднималось из-за острых вершин соснового бора на противоположном берегу реки Любутки. Дважды, совершив положенный ежедневный путь, опускалось оно в непролазную чащу позади затаившихся дозорных. Уж третий день клонился к вечеру. Над их головами в густых ветвях ольшаника засвистал переливчато соловушка. По утру была разделена по-братски, на троих, последняя чёрствая краюха, и теперь одной лишь студеной водой приходилось пробавляться, благо дальновидный Ослябя выбрал место для тайника под боком у шумливого ручейка.
– Пора до своих, Андрей Васильевич, – гундел Пёсья Старость. – Слышь, как Дубынина утробушка соловьиным трелям вторит? Аж эхом в лесу отдаётся. Если б не соловей, пёсья старость, да не ручеёк, заметили б нас давно.
– Андрей Васильевич, – вторил старому дружиннику оголодавший Егорушка. – Неровён час московиты на том берегу услышат трубный глас моего чрева. Тогда конец нашим секретам – скрутят и в острог, на дыбу.
Ослябя знал – слева от них и чуть дальше, на закат, выше по течению стоит сторожевой полк Ольгердова войска с Дмитрием Брянским во главе. Там, с Дмитрием Ольгердовичем, остатки его дружины – всего-то полтора десятка всадников. Сторожевой полк стоит наготове в ожидании вестей от Осляби, кони вестников уж под седлами. Полк кострами не дымит, каши не варит – так жуют, всухомятку, что Бог послал.
Эх, мысли о еде! Когда ж вы, докучные, оставите усталого воина? Когда вкусит он банного тепла и свежего, пахнущего выменем молока? Когда насладится чрево горячей, пряными травами приправленной ухой? А уха-то вон она, знай себе в Любутке плещется, пускает по зеркалу вод круги широким хвостом. А достать её, уху-то, нельзя! Тихо надо сидеть, московское воинство дожидать, а завидев, весть о нём Ольгерду Гедиминовичу нести. Хорошо хоть нынче лето, июнь, хоть не холодно душе.
А Ольгердово войско стоит у дозорных за спинами, таится по ложкам в лесах. Ждёт прихода супротивника, вняв слухам недосужим, будто ведёт войско московское сам Дмитрий Иванович. А посему здесь, на берегах тихой Любутки, состоится долгожданная битва. Сойдутся Литва и Москва в открытой схватке.
* * *
Противник вышел на берег Любутки на третий день, засветло. Пёсья Старость заранее учуял вражеский разъезд. Навзничь лег на землю, вытянулся, прижал к хвойной подстилке ладони. Потребовал полнейшей тишины. Так лежал он не менее получаса, неподвижен, словно поваленный бурей древесный ствол. Прикрыл глаза и, казалось, перестал дышать. Лишь губы его шевелились и дергались глазные яблоки под веками.
– Идут, идут… – шептал Пёсья Старость. – Кони, много коней. Слаженно идут, уверенно… не таятся, в рога трубят… близко уж… солнце не успеет сесть, как выйдут на берег… Попомни моё слово, Андрей Васильевич, с ходу станут нападать…