– Добро пожаловать. Дозвольте снять шинелку…
А он мне – р-раз! – в зубы, оттолкнул, и рысью на второй этаж, в светлейший кабинет, и восклицает:
– Князь! Вы изменник! Шпагу!
Светлейший встали, шпагу отдали. А жандармы им взамен суют мешок. Холщовый.
– Вот, – говорят, – на предмет сухарей. Запасайтесь.
Светлейший поморщились. Ясное дело: забирают в Ямской Каземат. Там-то и летом снег на нарах, холодно – на то и Яма. Ну а верёвка на шею – ещё холодней. И это в такие-то годы! Вот я и брякнул:
– Офень!
Покраснели они, зарумянились, мешок оттолкнули.
– Нет, – говорят, – я лучше часики возьму, буду по ним свой смертный час наблюдать.
Огольцов не перечил.
И только стал я ходики со стенки снимать… как светлейший тут же пали на ковёр и лежат ни живы ни мертвы. А то как же: хоть гирька до полу не дошла, а часики ведь не идут!
Так и лежали они всю дорогу, в каземате только и очнулись – как ходики на стенку повесили, так они глаза открыли.
И стали их на допросы водить. Молчат. Стали их железом жечь. Молчат. Стали их водой топить. Молчат.
– Кто? Где? Куда?!
Молчат. На допросе молчат, в каземате молчат. Гирьку под кукушку взведут и опять молчат. А других ломберных товарищей тем временем ищут. Но – безрезультатно.
Тогда стали и нас, дворовых, в подземелье таскать. Ничего мы не сказали, серыми прикинулись. Выписали нам по две сотни горячих и отпустили хоть куда, хоть к св. Кипятону. А они, светлейший, сидят в каземате и смерти не ждут – при них же часики.
Но вот однажды заходит к ним граф Огольцов. Посмотрел, полюбовался – хорошо! Мыши есть, крысы есть, с крыши течёт, из окна не светит. Что ещё?.. А это что за часики? Баловство! Убр-рать!
Не сдержались светлейший, сказали:
– Оставьте! – и зубками дрогнули.
Генерал обещал, что подумает, и позвал на допрос. На допросе – без огня и без воды! – светлейший четырёх друзей припомнили. А после в каземат вернулись, гирьку взвели, на нары легли и стали думать, как же дальше быть.
А часики – тик-так! тик-так! – всё с мысли сбивали. Остановить их, что ли?!
Сдержались.
А ночью пистоля от мастера Пукина снилась. Хорошая пистоля, сама в себя стреляет!
Назавтра на допросе им говорят:
– Надо б в ваши часики песочку подсыпать. Уж больно громко они тикают, генерал-полицмейстеру спать не дают.
Ну, они ещё четырнадцать друзей приоткрыли. Гирьку взвели. Про мастера Пукина думали.
На третий день слышат:
– Надо бы ваши часики на железки разобрать. А то вдруг в них адская машина сокрыта? Ещё рванёт, поди! Ну, чё молчите, ваше благородие?!
И… ещё двадцать два друга на память пришли, а больше просто не было – всё кончились. После гирьку взвели. А ночью мастер Пукин едва ль не наяву являлся, пистолю даром предлагал.
А часики тикали…
Но тут за окном шумно стало; сорок товарищей вывели, к стенке поставили, в четыре залпа всех и порешили.
А часики тикали!
Не стерпели светлейший, с нар поднялись, к часикам подошли, стали гирьку тянуть. Но только не вверх, а вниз… Не тянется! Тогда светлейший цепочку вокруг шеи обмотали, вниз всем своим весом навалились – часики шибче затикали: тик-так-так! тик-так-так! А потом и затихли. Шерше ля фью!
Дикенц
Было это прошлым царствием. Я по грамотной части служил, а если точнее, то вёл доступную газету «Биржин Глас» – на курительной бумаге, в два полуразворота, три деньги за нумер, а всего тиражу пятьсот штук. Читали нас извозчики, маркёры, белошвейки, отставные солдаты, вдовы, бывшие купцы… ну и цензор, конечно. Звали его Иван Ступыч Рвачёв, натура тонкая, зоркая, бывший морской интендант.
Но к делу. Итак, работа была скучная, печатали по большей части дрянь – про пожары, про кражи, поминки. И, опять же от скуки, на читательские письма отвечали: кому сон разгадаем, кого научим борщ варить, кого печатным словом с именинами поздравим. Я бы и рад был чего-нибудь такого заковыристого выдать, да где его взять? Денег в редакции мало, бескормица, репортёров нанять не могу. А посему что где на улице услышу, то и сую в нумер. Устал, избегался.
И вот сижу я как-то раз в кабинете и смотрю в окно. Помню, чёрная кошка на крышу соседнего дома залезла. Эх, думаю, сейчас возьму чернильницу да брошу – авось попаду! Но только я начал примеряться…
Как вдруг стучат!
– Войдите, – говорю.
Входит рыжий блондин. Цилиндр, баки, пелерина, тросточка. И виской от него разит. Бойко глянул на меня и представляется:
– Я Дикенц.
Я чернильницу отставил, говорю:
– Ну и чего изволите?
А он опять:
– Я Дикенц!
Как потом оказалось, Карп Дикенц. Но я тогда его ещё не знал и говорю:
– Простите, не имею чести, – и хмурюсь надменно. Потому что много их тут всяких ходит.
А он подаёт мне бумаги и говорит важным голосом:
– Это мои рекомендательные письма. Извольте ознакомиться.
Я взял, просмотрел. Бумаги иноземного наречия. Наречий я не знаю. Как быть? Поэтому пока что осторожно говорю:
– Весьма изрядно. Ну, а к нам вас чего привело?
– Желание сотрудничать.
И тут же сел без спросу, закурил вонючую сигару, в чернильницу пепел стряхнул. Я терплю. Думаю: квартального всегда позвать не поздно. Говорю:
– Быть может, матерьял имеете?
– Имею, – отвечает. И подаёт бумаги. Нашего наречия. Читаю…
Мать честная! Нынче утром бранд-поручика Истошкина в ресторации «Шафе» арестовали. Он третий день подряд всех вчистую обыгрывал, вот местный шулер и не выдержал, донёс. Пришли, обыскали – и точно! В рукаве нашли подменный шар. А как взялись этот шар пилить, так он, слоновья кость, начал кричать, стал пощады просить! Вызвали лейб-медика, тот сделал трепанацию… и вытащил из шара человеческий мозг! На допросе поручик признался – это он свою любовницу Марфену в шар запрятал, дабы она могла ему подыгрывать. Он на ней потом жениться обещал, и дура-баба согласилась…
Я прочитал, головой покачал. Говорю:
– Сомневаюсь. Рвачёв не одобрит. Мы люди подневольные, под цензором. И, опять же, печатное слово. Нельзя!
Дикенц встал и отвечает:
– Ваше право. Но вот на всякий случай вам моя визитка.
Оставил на столе лощёную бумажку и ушёл. Я глянул. На бумажке: «Карп Дикенц, репортёр. Обжорный переулок, дом повитухи Девиной, шестой этаж, под крышей».