Вот-с… И вот однажды поутру, лишь только гости разъехались, стоят светлейший у окна и столичную жизнь сквозь лорнет наблюдают.
Я как-то… Гм! Один лакей у них как-то спросил:
– Зачем вам лорнет-с? Разве глазки ослабли?
– Нет, – отвечают, – отнюдь. А лорнет мне затем, чтобы хоть изредка рабства не видеть!
И точно; в лорнетке розовое стёклышко сидело.
Так вот, значит, стоят светлейший у окна и наблюдают: по улице торговец идёт и товар предлагает… Нет, даже не столько торговец, а сколько бродяга, офень бородатый. Такого далеко не всякий стряпчий на порог допустит. А эти – светлейший – вдруг велят:
– Зови!
Позвали. Привели. И стал этот офень товары по столу раскладывать. Платки, образки, ложки, кокошники, трубки, сонники, пистоли…
Князю одна пистоля сразу приглянулись. Игривая такая штукенция: мушка на манер золотой мухи сделана, курок собачкой, а на рукоятке картинка – сердце подковным гвоздём насквозь пробито. Светлейший спрашивают:
– Мастер Пукин?
– Так точно-с, – офень отвечает.
– Беру! Сколько просишь?
– Э, нет! – торговец головой мотает. – Вам эта пистоля пока что ни к чему. Она только в себя стрелять умеет. И это не конфуз, а так задумано.
– Зачем?
– Так это же самострел, от позору бежать. И вот были бы вы генералом да собирались крепость сдать или баталию проигрывать, я бы вам эту пистолю даром отдал. Ибо краше её никто вас в лучший мир не отправит.
Смеются князь, говорят:
– Твоя правда, офень. Нам лучше бы чего обратного.
– И обратное есть, – отвечает офень. – Предлагаю!
И показывает ходики. Такие, что на стенках висят, с гирьками на цепочке. Одним словом, часы как часы, но офень говорит:
– Вот, ваше благородие, берите, стрелки на полпятого утра поставьте и скажите вот такую присказку: я есмь…
А далее офень уже совсем такое брякнул, что я вам повторять не стану, ибо речи его были хоть и краткие, но весьма предерзкие. За куда меньшие грехи граф Огольцов в порошок растирал.
А светлейший только посмеялись и интересуются:
– Ну а за присказкой что?
– За ней, – объясняет офень, – взводите гирьки повыше и, пока часики ходят, вам смерть не страшна.
– А на сколько завод?
– От зари до зари.
Светлейший в другую лорнетку – та была с чёрным стеклом – офеня насквозь разглядели… и:
– Сколько?
– Шестьсот ассигнаций. Или вы, ваше благородие, свою жизнь дешевле цените?
Светлейший обиделись, отвечают:
– Я свою жизнь ни в грош не ставлю. Давай часы даром!
Сговорились на трёхстах. Офень за деньги – и в дверь, и пропал. А как часики чинить, каким маслом смазывать и можно ли с ними на поле боя, под ядра с картечью – про то ни гу-гу. Одно слово: шерше ля фью!
Но ничего; для крепкого молчания светлейший всей дворне ассигнациями зубы заткнули, а потом уже ходики к себе в кабинет отнесли, на стенку повесили, стрелки взвели, крамольные речи сказали… Затикали часики!
И потекла беспечальная жизнь. Каждый день дуэли, каждую ночь ломберные встречи. Девицам, вдовицам и пышным молодицам приказали не беспокоиться – всех с лестниц спускали. Осмелели! Генерал-полицмейстера на «ты» обозвали да ещё грозились орден св. Кипятона Огольцу под хвост повесить.
– Не за те одеяла, – кричали, – я кровь проливал!
Вот такой, значит, вышел бонжур. И всё через офеньские ходики. А после как-то в ночь…
Съезжаются ломберные друзья. Все при оружии. У которого по восемь, по десять пистолей за поясом. В залу вошли, загудели:
– Жу-жу-жу! Жу-жу-жу!
А иной и понятное выкрикнет:
– Огольцова на плаху! Государя…
И государя туда же. Беда!
До утра они так грозились, пистолями клацали, шпагами лязгали; помоги им св. Кипятон! А утром пошли. И запели:
– А лён-сарафан! – на не наши слова, но музыка больно красивая.
И светлейший с ними. И тоже поют:
– А лён-сарафан!
И улыбаются. Им-то что; они, уходя, гирьку под самую кукушку взвели.
Вышли бунтари на площадь перед государевым дворцом. Стоят, поют, подмоги ждут. И тут…
Выкатывается из царских ворот дворцовая артиллерия.
– Пли!!!
И пошла дрожать столица! Дым, гром, пламя, почище чем на бранном поле! А светлейшему с друзьями хоть бы что; они трижды на приступ ходили, картечь глотали… Но мало их там было, ох как мало! Дрогнули, сошли к реке, хотели по льду отступить и затвориться в казармах – куда там! Гвардейская артиллерия их тотчас ядрами накрыла. Лёд вдребезги. Стали тонуть. Но без страха; поют, стреляют да ещё грозят:
– Огольцова на плаху! Государя на плаху!
А генерал-полицмейстер граф Огольцов на игреневой кобыле взад-вперёд гарцует и командует:
– Пли! Пли! Пли!
Так что мало кто из бунтарей на тот берег взошёл…
Но уж которые взошли, те сразу кто куда. Ночь, темно, ищи ветра в поле!
Только это другие пустились в бега, на себя понадеялись, а светлейший – домой поспешили. Им нужно было ходики взвести; они ж к ним никого не допускали.
Так-с… Вбежали они в кабинет, упали в кресла и молчат. На лице ни кровинки. Да, это не шутка! Одно дело, если ты на бранном поле исконного врага на шпагу взял, и совсем другое, ежели своих рубаешь.
Сидят светлейший, задыхаются. А после говорят:
– Антип… шер ами… гирьку взведи.
Я… Меня Антипом прежде звали… Ну, я и пошёл. Взводил, взводил – не взводится. Возвращаюсь, говорю:
– Так, мол, и так…
А они головою мотают. Я к ним! Мундир разодрал – рубаха в крови, под сердцем три картечины.
А на ходиках гирька едва не в ковёр упирается!
Посмотрели они и рукою махнули. Что, мол, чему быть, того не миновать. Часики с секретом оказались, они только хозяину послушны, а хозяин встать не может. Вот тебе и вся история…
Нет, думаю, шалишь! Взял я их как малое дитя, к часам поднёс – они гирьку взяли, подтянули… и враз просветлели! И кровь унялась. Говорят:
– Вот такая дуэль, шер ами. Чуть не помер!
И, вижу я, рады они несказанно! Ещё бы: почитай с того света вернулись. Говорю:
– Вам теперь жить да жить! Такие часики…
И тотчас стучат! Сапогами! Я по лестнице вниз, отпираю…
Генерал Огольцов! При жандармах. Я оробел, но говорю: