— Мама, — прошептал Каретников едва слышно, голос у него по-прежнему не восстанавливался, вытек из Каретникова, будто из дырявого сосуда. И вообще он ощущал сейчас себя довоенным пацаном — серьёзным гражданином, у которого все впереди, от планов, от мечтаний голова идёт кругом, будто её отделили от тела и поставили на патефонную пластинку, — не знает ещё серьёзный гражданин, что ему уготовано, думает об одном, а в результате получится другое — совсем другое, отличимое от того, что было задумано; будет утерян покой, исчезнет веселье, человеческие ценности переиначат на иной лад, да и называться они станут по-иному.
Куда всё подевалось? Неужто вместе с мебелью и книгами съедено войной? Или произошло что-то другое? Наивный вопрос.
В следующую секунду Каретников подумал об Ирине, и жаркий костёрок запалился у него внутри. Каретникову сделалась душно: он должен, он обязательно должен отыскать сейчас Ирину. Не может быть, чтобы она пропала бесследно, — люди никогда не исчезают бесследно, после них всегда что-то остается — царапина, порез, борозда, но обязательно остаётся.
Но всё-таки, может, зимняя ночь, злой секущий ветер, ржаво-скрипучие шаги и Ирина, оставшаяся одна-одинёшенька в огромной пустой квартире, — сон? Может, это, выражаясь словами Володи Мокрова, просто-напросто приблазнилось: Каретников выдумал ту ночь, Ирину, квартиру?
Через час, наскоро перекусив и ещё не остыв от встречи с матерью, Каретников помчался на поиск — он должен найти Ирину, чтобы не захлестнуться в тоске, словно в глубоком бочаге. Не может быть, чтобы Ирина исчезла бесследно, мать и преданный фронтовой друг ошиблись, ходили не по тому проулку, побывали не в том доме…
Он добрался до Большого проспекта, огляделся, подивился густоте автомашин, тому, что среди машин слишком много трофейных, немецких и итальянских, промелькнуло несколько неуклюжих букашек «ДКВ» — заполошных машинёнок, невесть как передвигающихся, маленьких, с длинной, чуть ли не во всю машинёнку, дверью, открывающей сразу два сиденья — переднее и заднее. «ДКВ» в Ленинграде использовали вместо такси, и это, как понял Каретников, было удобно. Машинёнка бензина ела мало, ослепительную скорость набирать — никогда не набирала, а на нормальной скорости было больше гарантий, что и шофёр, и пассажир доедут целыми; вони от неё меньше, чем от «хорьха» или, допустим, «опель-адмирала», верткость завидная — «ДКВ» даже на дерево, словно кошка, залезть сможет, — в общем, и плюсы имеются, и минусы. В поезде Каретников уже слышал, что такси «ДКВ» расшифровывается двояко: «Дурак, кто возит» и «Дурак, кто возьмёт». Усмехнулся: откровенно сказано. Без лишних хитростей.
Прижимаясь к обочине и давя одной стороною снег, пронёсся новенький, с лаково поблескивающей краской «студебеккер». Видать, где-то в гараже либо на складе стоял. Первый выезд грузовик, наверное, делает. Володя Мокров, который всё не выходит из памяти — надо будет написать письмо ординарцу, узнать, как он там? Впрочем, ясно как, у калеки без ног да без руки только одна жизнь горькая, — завидев «студебеккер», обычно говорил: «Трое русских солдат один американский «студик» запросто заменяют».
Людей на проспекте было меньше, чем машин, — час то рабочий, да и холодно, акации стоят понурые, заснеженные, ветки до самых скамеек свисают. Круто развернувшись, Каретников двинулся назад — Иринин проулок должен находиться по правую руку, если идти от Большого проспекта в глубь Васильевского острова. Это недалеко, совсем недалеко от проспекта, метров триста, от силы четыреста. Но ночная дорога, увы, совсем не то что дневная, недаром сказывают, что ночью все кошки серые, а кони — вороные, да потом-то тех огромных сугробов-гор давно уже нет… Каретников хотел было сразу двинуться назад, но передумал, пересёк Большой проспект, направился к Неве, увидел знакомую булочную, за ней дом, на котором висела каменная доска, установленная композитору Серову от имени «Музыкально-исторического О-ва имени графа А. Д. Шереметева», а за композиторским домом — госпиталь, в котором он лежал с перебитыми ребрами.
Память — услужливый механизм — сразу преподнесла ему, будто на блюдечке, дядю Шуру Парфёнова — низенького, колченогого, смурного и доброго, открытого одновременно, с лысой, словно гигантское страусиное яйцо, головой. В ушах возник громкий матросский вскрик, который тот нет-нет да издавал. Этот вскрик Каретников сейчас даже услышал: «Полундра!» Каретников улыбнулся, толкнул металлическую дверь госпиталя, но та оказалась закрытой на ключ. Осмотревшись, Каретников увидел фарфоровую бобышку, висящую на цепочке, похожую на ту, которой спускают в уборных воду, дёрнул за бобышку. Где-то далеко продребезжал звонок.
В дверном нутре щелкнуло что-то костяное, орлиное, будто стервятник клацнул клювом, и дверь нехотя растворилась. От двери вверх вели знакомые ступени, вверху находился столик, за которым сидела девушка в свёрнутой тюрбаном косынке. Каретников девушку не знал — в сорок втором году она в госпитале не работала.
— Вы к кому, товарищ капитан? — строго спросила девушка.
— Собственно, ни к кому. Я здесь… Лечился здесь когда-то. После ранения.
— А-а, — однозначно протянула девушка, вопросительно поднятые брови распрямились. — Потянуло в места, где доводилось бывать ранее? — голос её сделался насмешливым. — Захотелось вернуться в прошлое?
— Не совсем, — перед Каретниковым словно бы окошечко какое разверзлось, в этом окошечке затрепетал, заколыхался пламенёк, он словно бы что открыл для себя, сравнил эту девушку с Ириной. Ирина явно выигрывала. Она даже фору могла дать. — Здесь когда-то кочегаром работал старый моряк по фамилии Парфёнов… Не знаете?
Девушка снова подняла брови, лоб пересекла длинная мелкая морщина-нитка.
— Парфёнов, Парфёнов… — пробормотала она задумчиво.
— Все его звали дядей Шурой. Дядя Шура. Значит, Александр. Александр… А вот отчество не помню.
— Нет, не знаю такого, — девушка склонила голову набок, — и даже не слышала, — подняла вверх гибкий изящный палец. — Погодите, капитан, сейчас мы кое-кого расспросим. Из старожилов.
Она поднялась, сходила куда-то — недалеко, судя по всему, очень быстро вернулась. Едва села за стол, как появилась грузная, круглоокая, словно сова, старуха с прямой седой чёкой, спадающей на глаза. В руке старуха держала ведро. Каретников узнал её — это была нянечка из отделения, в котором лечили раненных в голову, и факт, что эта живая душа благополучно переместилась сюда из того, сорок второго года, обрадовал его, он враз уверовал в удачу, уж коли находятся живые люди из того времени, то и Ирина найдётся, и дядя Шура Парфёнов…
— Вы про кого спрашиваете? — старуха, чтобы лучше слышать, приложила свободную руку к твёрдому белому уху. Каретникова она не узнала, да и мудрено было узнать, ведь перед её глазами прошло столько раненых.
— Здесь когда-то работал дядя Шура Парфёнов…
— Старик Парфёнов? — воскликнула старуха басом. — Как же, как же! — похмыкала она в нос. Видно, ей было ведомо что-то такое, чего не знал Каретников. — Вредный был старик.
— Он жив?