И всё равно ему казалось, что он попал в некое замкнутое пространство, и у него возникла боязнь, которая обычно возникает у людей, имеющих сдвиг по «фазе», он понимал, что замкнутое пространство — это проулок, в котором он находится, это пространство, кольцо, может смять его, свести на нет всё, что было, но кольцо будет немедленно разорвано, как только он найдёт Ирину или узнает что-нибудь о ней.
Холод, возникший внутри, не проходил. Каретников одолел проулок почти целиком, насквозь, прежде чем добрался до Ирининого дома — добротного, с величавой дворянской осанкой, также обнесённого новым забором, покрашенным только не в весёлый васильковый цвет, который больше годится для дачи, а не для городской постройки, а в строгий тёмно-зелёный, какой-то официальный, торжественный колер. Всё, что могло гореть, давать тепло, поддерживать людей, было сожжено в блокаду, — всё, кроме деревьев. Ни одно дерево не было тронуто за эти годы, ни одно, хотя люди стекленели от холода, превращались в костяшки, но тем не менее думать не могли о том, чтобы подсечь под корень какой-нибудь тополь или акацию, и это благородство трогало буквально до слёз. В каретниковской роте статью про ленинградские деревья читали повзводно, и после каждой читки возникала щемяще-строгая благоговейная тишина: солдаты отдавали дань уважения тем, кто умер, но не тронул ростков другой жизни, хотя мог, имел право это сделать, — ткнулся головой в снег, отогревая себя собственным дыханием, и, не в силах уже отогреть, умер. Умер, но не спилил дерева. Такие газетные заметки были посильнее всякой агитации.
Остановившись, Каретников взглянул на окна Ирининого дома. Где находились её окна, в каком ряду, какие именно, он не знал: тогда, в ночи, просто не разглядел — дом по самую макушку огруз в серо-синей мути, и ни единой живинки, ни единой блёстки у него не было, а вычислять по памяти, какие же именно окна Иринины, Каретников не мог. Окна как окна, одно похоже на другое, тёмные, кое-где виднеются занавески — простенькие ситцевые шторки, натянутые на бечёвку, каждое окошко — это житейская загадка, судьба, тайна, которую не всем дано познать. А ведь он, Каретников, пытается приподнять портьеру над чужой жизнью, открывает дверь в кухню, рискуя быть обруганным и хватить открытым ртом чадного духа, дыма от подгорелого маргарина. Но может быть и другое: войдя в чужую кухню, он услышит нечто такое, что доставит радость, и его не оглушит угольно-горький маргариновый дух, а донесётся, допустим, черемуховый запах…
К стенке Ирининого дома был прикручен новенький эмалированный белый номер с железной кошёлочкой сверху, чтобы электрическую лампочку, специально поставленную для освещения номера, не заливал дождь. Раньше на Иринином доме никакого номера не было, и хотя Каретников в темени, конечно, не мог точно разглядеть, есть на стенке номер или нет, он всё-таки готов был биться об заклад, что номер на доме отсутствовал.
Всё правильно — Ирина жила именно здесь. Втянул в себя холодный сыроватый воздух — типично питерский (тут воздух всегда, даже в морозы, бывает пропитан солью и сыростью), вошёл в подъезд — темноватый, мрачный, скользнул взглядом по стенке, на которой было выцарапано что-то неразличимое, хотя не надо быть мудрецом, чтобы понять, что именно выцарапано, в голову ему будто бы стрельнула молния, постоял немного, собираясь с духом, а потом быстро, перешагивая через ступеньку, двинулся вверх.
Вот и Иринина дверь. Сколько времени он ожидал этой минуты! Сколько сотен километров оставил позади, сколько сапог износил, сколько пыли проглотил, прежде чем очутиться перед этой старой, уже потерявшей прежний лоск и вид, но всё ещё внушительной дверью! Сунул руку под шинель, потёр грудь слева, где сердце: ему показалось, что сердце сейчас сорвётся с места, прыгнет вверх, закупорит глотку. Каретникова по рукам и ногам, будто ребенка, сковала неуверенность, он очутился в каком-то неведомом кругу — всё то же замкнутое пространство! — и этот круг надо было разрывать. «Ну!» — скомандовал он сам себе, потянулся рукою к кнопке звонка, подумал о том, что в сорок втором году звонок не работал — не было электричества, нажал на чёрную эбонитовую точечку, услышал, что за дверью раздался долгий чистый звон.
Раз звонок работает, значит, в этой квартире есть жизнь. Каретников напрягся: почудилось, что в глубине квартиры раздались шаги — лёгкие, едва слышимые, именно так невесомо и легко должна ходить Ирина Коробейникова, сейчас щёлкнет тихий, хорошо смазанный замок (не то, что тогда) — и Ирина встанет на пороге. Каретников подобрался, зацепил пальцами крючок шинели: по форме ли он одет, понравится ли Ирине? Он даже ордена не стал свинчивать с кителя и менять на колодки, хотя на фронте ордена никогда не носил — только матерчатые затёртые до черноты ленточки, пришитые к железным планкам: пусть Ирина посмотрит на его награды, пусть знает, что он воевал не хуже других.
Шаги всё ближе и ближе, сейчас распахнётся дверь. Каретников пожалел, что у него нет с собою цветов, но где можно добыть цветы в зимнем Ленинграде, в какой оранжерее?
Прошла минута — длинная, томительная, схожая с часом, дверь не открылась. Неужели в квартире не услышали звонка? Он снова нажал на кнопку и долго не отпускал, даже посмотрел на часы, словно бы засекая, сколько времени он будет звонить, а когда отпустил палец, то поразился: чистый, идущий из небесных высей звон продолжал раздаваться. Не сразу сообразил, что это не сам звон, а отзвук звона, отпечатавшийся в мозгу, в ушах.
Тихо в квартире, никто не открывает дверь. Каретников снова надавил пальцем на эбонитовую чёрную точечку.
Может, хозяева ушли в магазин, на рынок либо же находятся на работе? Эта простая мысль несколько успокоила Каретникова.
На двери висел почтовый ящик — довольно внушительный железный сундук, окрашенный в рыжий цвет и понизу мелко-мелко продырявленный. Каретников посмотрел на сеево этих дырочек: не белеет ли в них что? Конверт с письмом или газета… Почтовый ящик был пуст.
Он снова безотчётно — то ли ради проверки, то ли машинально, погружённый в самого себя, не осознавая, что делает, с застывшим лицом, на котором опасно выбелились подглазья, рот тоже обметало бледным, — надавил на кнопку звонка, опустил голову, посмотрел себе под ноги. Что он там видел? Свои оттаявшие сапоги, лужицу, образовавшуюся под ними? Собственно, ничего не видел, ни сапог, ни лужицы. И чистого звона, раздающегося в квартире, уже но слышал, хотя продолжал давить пальцем на кнопку.
Неужели он шёл сюда только затем, чтобы услышать этот звон? Ему было больно. Окажись у него сейчас в кармане бутылка водки, он не задумываясь распечатал бы её и сделал из горлышка несколько крупных глотков. Хотя и говорят, что одному пить нельзя, когда пьёшь один — это, мол, болезнь, которая ничем хорошим не кончится, но бывают минуты, когда человек должен, просто обязан пить один. Иначе ему не выдюжить.
— Дядя, в этой квартире никого нет, — услышал Каретников голос за спиной, вздрогнул, словно бы от неожиданного толчка, покосился через плечо.
Увидел, что дверь квартиры, находящейся по другую сторону лестничной площадки, открыта, на пороге стоит высокая серьёзная девочка лет двенадцати и с кокетливым, вполне взрослым любопытством смотрит на Каретникова.