— В Ленинграде я в увольнении, — сообщил тем временем Кудлин, — до двадцати ноль-ноль. А потом… — он помедлил немного, махнул рукой, показывая на окно, — потом назад!
Назад — это очень просто в городе жил, передвигался: стучал колёсами по рельсам один-единственный трамвай и малость посеченный, малость помятый вагон с «бортовым» номером пятнадцать. Его так и звали: «Пятнадцатый трамвай». И почему выбрали именно номер пятнадцать — то ли по указанию свыше, то ли просто этот вагон под руку попался, никто не знал. Пятнадцатый трамвай возил людей на фронт. По длинному заснеженному проспекту. Сядет Кудлин в трамвай, проедет с полчасика и очутится снова на фронте. А Каретников будет долечиваться, продолжать свою госпитальную, уже изрядно обрыдшую жизнь. Тьфу!
Но досада была минутной, пыхнула, как порох, и исчезла. Всё-таки рядом находился Кудлин. Ощущение радости, тепла, чувства единения с теми, кто уцелел после боя на высоте, не проходило. И подарок какой дорогой — такие кубари действительно пайки хлеба стоят! Там, на фронте, — Игорь Каретников, несмотря на причастность к людям, оставшимся в окопах, в которых ещё совсем недавно, какие-то три недели назад, сидел сам, уже не только умом, но и душою понимал громадность расстояния между «там» и «здесь», ледяную гибельную пустоту, ущелье, лежащее между ними, — командиры вырезают себе кубари из консервной жести, пришивают простыми нитками к петлицам. А тут — Игорь невольно потетешкал кубари в ладони — фабричные, отштампованные на прессе, натуральные, так сказать, не самодельные…
Он помял пальцами горло, проверяя, отпустила немота или нет, попытался снова что-то сказать, и опять у него ничего не получилось. Ну будто в глотке какая-то костяшка застряла.
Низко над госпитальной крышей провыл снаряд. Кудлин от неожиданности втянулся вместе с головой в халат-большемерок — даже макушки не стало видно. Мичман на соседней койке засмеялся. Сипло засмеялся, как-то страшновато.
— Это не наш снаряд, — сказал он Кудлину, — на Невский полетел.
В определении «не наш» мичман, как показалось Кудлину, вложил какой-то особый смысл, от которого невольно повеяло холодом, тленом, чужой бедой.
— Попадёшь в госпиталь, быстро настропалишься узнавать, чей снаряд топает, твой или не твой, какого он происхождения и где шлёпнется, — моряк дёрнулся, закашлялся, приподнялся на постели, замер. Лицо у него одеревенело, покрылось потом.
— Помоги ему, — наконец выбил из себя немоту, словно пробку, Каретников, — он контуженый. Зашибиться может.
Кудлин проворно пересел на кровать мичмана, забормотал что-то по-голубиному тихо, успокаивающе, попридержал мичмана, под затылок ладонь подставил, чтобы тот не врезался головой в железные прутья кроватной спинки.
Над крышей прогундел ещё один снаряд, крупнее первого, через некоторое время донёсся далёкий харкающий звук взрыва, потом под госпиталем дрогнула земля, хотя, честно говоря, должно быть наоборот, удивительно, что это не так, — ведь вначале доходит земной толчок и только потом накатывается звук. Снаряд упал в районе Исаакиевского собора. Уж не рванул ли там какой-нибудь склад?
Мичман снова закашлялся, на щеках появились живые розовые пятна, во взгляде проступила глубина, осмысленность — мичман приходил в себя.
— Пр-роклятая контузия, — просипел он, — вроде бы ничего страшного, а вон как трясёт. Тьфу! Извини, солдат!
— Ничего, — пробормотал Веня Кудлин, пересел назад на кровать Каретникова.
— Все мы тут под богом ходим, — сипел мичман, — каждому может быть уготовано такое.
С нашей стороны на позиции немцев также ушёл снаряд, ответный, началась обычная перестрелка, которую окопная печать величает довольно высокопарно «артиллерийской дуэлью». Но какая это дуэль? Дуэль — это когда на равных, а тут у фрица и снарядов больше — на один наш может полсотни своих кинуть, и цели сфотографированы с самолётов и размечены по квадратам: один час он лупит по Васильевскому острову, другой — по Невскому проспекту, третий — по Петроградской стороне, потом остановится на полчасика — передых себе делает, чтобы перекусить, кофейку испить, на губной гармошке попиликать, потом снова начинает садить из орудий. Заведенно, с равными интервалами, будто машина.
— Немецкий снаряд всегда можно от нашего отличить. Он идёт, слышимый издалека, потом звук его усиливается, снаряд приближается, приближается, приближается, по вою его делается понятно, куда плюхнется. С точностью до ста метров. Это даже самые штатские люди, бабки, божьи одуванчики, и дети научились-от распознавать. А не научишься… Тут, как говорится: хочешь жить — умей вертеться. А когда наш снаряд идёт — звук рождается как удар, он возникает уже над самой головой, сильный, звонкий, и уж потом начинает удаляться, уползать на фрицеву сторону. И лишь-от затем замирает. Взрыва же не бывает слышно.
Одних людей контузия делает молчаливыми донельзя, почти немыми, других вгоняет в глухоту и одновременно в визгливость, третьих — в трясучку, с четвёртыми творит ещё что-то, а моряка она сделала разговорчивым. Да кроме того, он на свежего человека попал — как же тут не разговориться!
— Да и звук сам-от, он это… — мичман нетерпеливо пощёлкал пальцами, — ну цвет его, тон у нашего снаряда совсем иного коленкора, чем у фрицевского. Наш снаряд уверенно идёт, басисто, красиво, а фрицевский — на излёте. Он уже бултыхается, ровноту теряет, сипит, в воздухе готов разорваться.
Кудлин поёжился: вспомнил увиденное на Невском проспекте. Там снаряд угодил в группу девчат, расчищающих снег, — дом до самой крыши кровью обрызгало, а на изгибе водосточной трубы, вверху, покачиваясь тяжело на ветру, повисли кирзовые сапоги. Из них густо капало кровью и были видны круглые голые коленки.
— Уж лучше бы он в воздухе взрывался, — вслух проговорил боец Кудлин, — а на землю не падал…
— Если бы да кабы, — рассудительно развёл руки мичман. — А вообще-то, о чём ты?
Кудлин молчал.
Игорь всё горбился, поводил плечами, хотел сказать мичману, чтобы тот не приставал к Кудлину, не к нему же боец с фронта явился, но воспитание, оно, родимое, не позволяло, как говорится, прервать моряка. Тем более контуженого. Наконец образовалась пауза, и Игорь Каретников вклинился в неё.
— Как там наши?
Вот что главное, вот, а не то, как туда-сюда по воздуху шастают снаряды. Снаряды, артобстрелы тут стали делом таким же привычным, как снег, падающий с неба, морозы-трескотуны, голод, зимний ветер, пожары, очереди, на Неве и воздушные тревоги. Человек, он ведь ко всему приспосабливается — и к худому, и к хорошему.
— Живы, — просто ответил Кудлин, склонил по-пацаньи голову набок, — держимся. Правда, мало нас осталось. От тех ребят, что с вами, товарищ лейтенант, на высоту ходили, только пятеро. Остальные — раненые да полегшие.
— М-м-м, — Игорь мотнул головой от боли, его будто снова секануло по рёбрам, ожог стянул всё внутри. Сделалось трудно дышать. — М-м-м, — в следующий миг Каретников справился с собою, назвал одну фамилию: Смычагин… — Как Смычагин, жив ли он? — Поморщился, когда Кудлин сделал отрицательное движение рукой — проклятая смерть, скособоченное состояние человеческого бытия, в котором нет ничего успокоительного, проклятый Гитлер! Каретников снова почувствовал себя идущим в атаку на ту чёртову высотку, зажмурился от резкого света ракет и пулемётных всполохов, проговорил сипло, совсем как контуженый мичман, его голосом: — Жалко ребят!