Маятник жизни моей... 1930–1954 - читать онлайн книгу. Автор: Варвара Малахиева-Мирович cтр.№ 230

читать книги онлайн бесплатно
 
 

Онлайн книга - Маятник жизни моей... 1930–1954 | Автор книги - Варвара Малахиева-Мирович

Cтраница 230
читать онлайн книги бесплатно

– Скажите: что, что я должна сделать, чтобы как-то изменить вашу жизнь? Я о ней помню, я о ней часто думала… Все, что в моих силах, я сделаю с радостью.

И когда она это сказала, растаяли январские и февральские льды этих двух тяжелейших в моей старческой жизни месяцев. И ушли, и не посмеют вернуться дурные мысли этой ночи. Порывом одного человеческого сердца, когда он глубок и горяч, искупаются порой теплохладность и анабиозы других сердец. Очевидно, есть такой закон.

27 февраля. Ночь

День сытости. В последнее время для таких старух, как я, и сытость и голод, или “проголодь”, как у меня, ушли в новую область сознания, приобрели значение или очень интимное (как сегодня с редькой и кусочком масла Вали и с яблоком и 2-мя кусочками сахару Калмыковой), или религиозное значение. Сытость и связанная с ней проголодь (раньше не додумывалась до этого) могут стать причиной тяжелых заболеваний и надрывов и даже разрывов в интимнейших отношениях. И могут стать религиозным актом терпения, смирения и любви (в случаях голода и проголоди там, где они связаны с жестокостью или анабиозом близких и любимых лиц). Так мать незадолго до смерти, когда я часто впадала в анабиоз в ее сторону, в ответ на мой жесткий и нетерпеливый выпад по поводу каких-то хозяйственных затруднений, от которых на несколько часов запоздал обед, кротким соболезнующим голосом сказала: “Что же ты расстраиваешься, милая? Поела бы хлебца с маслом (масло тогда в “голодающем обиходе” было). А мое дело лежачее. Я и час, и два еще подожду. Или просто чайку на ночь выпью”.

98 тетрадь
7.3-31.3.1947

7 марта

В кольце начала и конца.
Мирович сергиевских лет

Редкостный в старческой жизни Мировича “день дарения”. Давно уже прекращена для него возможность давать что-либо кому бы то ни было. Он обречен только брать то, что дают ему близкие, а иногда и далекие. Но изредка выдается такой день, как сегодня, когда троих лиц удалось обрадовать маслом, сахаром. А самой удалось при этом слиться в воспоминании с тем, что было пережито мной 70 лет тому назад.

Тогда мне было восемь лет Я стояла под жарко-синим солнечным киевским небом во дворе нашего печерского дома, окруженная стаей ребятишек – жильцов соседних квартир. Мой фартук был наполнен игрушками, которые я в приступе “дарящей добродетели” раздавала малышам. В упомянутом эксцессе раздаривания (чувство освобождения от вещей) и одаривания (отраженная радость получивших подарки) я прихватила без спросу к своим игрушкам и те, какие принадлежали пятилетнему брату моему, Мише. Он сначала был заинтересован процессом раздачи, но, когда увидел в моем фартуке какую-то свою любимую лошадку и волчок, с ревом стал отнимать их у меня. Малыши, тянувшиеся за этими дарами, бросились на него, произошла горячая схватка. Мать увидела ее в окно и поспешила в нее вмешаться. С моими игрушками на этот раз мне было разрешено поступить по моему желанию. Но игрушки брата я должна была со стыдом отбирать у тех, кому их раздала (при чем они тоже ревели). А потом мать с негодованием напрасно пыталась мне объяснить, что “чужих вещей” нельзя даже без спросу касаться, а если “вот так распорядиться ими” – это грех, за это, когда вырасту, в тюрьму можно попасть.

Прошло с тех пор 70 лет. И по навыкам, по житейской необходимости я делаю различие между чужими вещами и своими. Но внутреннее мое отношение к ним все то же, что и в 8 лет. Должно быть, я прирожденный коммунист.


Ночь.

Третьего дня вынырнуло из Ольгиного архива: мое письмо от 1919 г. к покойному другу моему Михаилу Владимировичу [799], где на полях такая приписка: “Недавно Лев Исаакович спросил меня: «Не думаете ли вы, что именно все невоплощенное здесь есть именно то, что живет в нас? Или копится для другой жизни»”. Об этом в личном разговоре со мной (лет 40 тому назад!) Михаил Владимирович сказал: сколько бы человек ни рассказывал о себе, сколько бы книг о себе ни написал, он самое главное свое унесет в могилу нерассказанным. И для самого себя неизвестным.

19 марта. 11 часов вечера. Заширменная щелка

Удивилась и обиделась Леонилла, что я назвала мою койку за ширмой и узенький, придвинутый к самому краю кровати столик тараканьей щелкой. (“Не может человек просидеть полдня недвижимо в тараканьей щелке”, – это я сказала в ответ на замечание ее, что я “слишком часто мелькаю между генеральскими апартаментами и кухней”.) Какой-то осадок горечи от таких замечаний неизбежен, но образовалась уже возможность внешне спокойного, без повышенного тона, реагирования на них.

Недавно после какого-то крупного разговора с Аллой Леонилла вошла в нашу комнату с таким расстроенным лицом, что я не могла не спросить ее: что случилось? – “А то случилось, – сказала она с тем жестким озлоблением, когда ее старчески-красивое и добродушное лицо и тон принимают волчье выражение, – то случилось, что нам с тобой надо умирать. Алла сказала, что она больше не может нас кормить”.

И ничуть не вспугнулась моя тишина и не повысился голос, когда я ответила:

– А ты сказала бы Алле, что кормить нас она должна – тебя, потому что ты мать, меня – потому что взяла у меня жилплощадь с обещанием давать взамен кров и пищу до конца моей жизни. Она может свести кормление до одной тарелки супу в день, как было в 1942–1943 году, но совсем ей не кормить меня нельзя, – и этически нельзя, и по остатку тех чувств, которые все же у нее ко мне уцелели. Кроме того, ведь это одна из тех преходящих вспышек ее, о которых Александр Петрович (ее первый муж) говорил со смехом: “Чуть вопрос о деньгах, чуть расплаты с кем-нибудь, Алла хватается за голову в настоящей панике”…

8-й час вечера. Хочу отдохнуть от починки белья, которой занимаюсь часа три подряд, и для этого прибегаю к моему единственному в этом доме собеседнику, к этой промокашечной тетради. Сейчас я хочу сказать ей: “Думали ли мы с тобой, что будет время, когда одной из самых живых струй непосредственного тепла в повседневном моем существовании – будет Шура, домработница Шура, которая вносила столько мелких шипов в повседневность нашу в 1942–1943 году. Да и раньше. Правда, и в те времена, в 1941 году, она совершила целый подвиг любви и мужества, когда не хотела уйти домой, проводивши меня на Киевский вокзал, пока я не сяду в вагон.

А сегодняшние слезы ее были вызваны двумя кусочками сахара, которые я почти силой заставила ее взять. “Разве ты не видишь, Шурочка, что ты обижаешь меня тем, что отказываешься, что я потому делюсь с тобой, что мне самой это приятно, что я люблю тебя”. Тут она окончательно заплакала, оглядываясь на дверь – не вошел бы кто-нибудь, и зашептала с украинской страстностью: “Я все, все чисто вижу. Вижу, что у вас у самих ничего нет. И какая ваша жизнь, разве ж я не вижу!..” Тут вошла бабушка, и Шура с испугом от меня отшатнулась. А я вернулась в мою щелку, точно выйдя из уэллсовского рая (в его “Зеленой калитке”).

2 часа дня. Еще одно “событие” в микрокосмосе нашей квартиры. Так как сегодня воскресенье, генерал наш дома и по обыкновению целое утро занят разборкой, укладкой и переукладкой каких-то чемоданов, баулов, корзин, ревизией шкафов. Мне тоже пришлось не один раз продефилировать мимо него в вестибюле, где он больше всего пребывал (вестибюль – дорога и на кухню, и в ванную, и в уборную). И каждый раз, когда мы сталкивались, как и всегда в эти годы под одним кровом, он, точно пораженный неожиданным и неприятным впечатлением, опустив голову, молча отшатывался от меня или, повернув спину, убегал в открытую дверь. Не знаю почему, именно сегодня мне вдруг показалось необходимым найти выход из наших позиций вооруженного псевдомира. Вернее – вооруженного отсутствия каких бы то ни было человеческих отношений, кроме неприятных встреч в коридоре, в вестибюле, на кухне. Полчаса тому назад, когда он в третий или четвертый раз отпрянул от меня и бросился из прихожей в свою комнату, к самому окну, я остановилась в дверях и громко окликнула его по имени. Он удивленно воззрился и военным маршем приблизился ко мне с настороженным вопросительным видом. В серых выпуклых глазах были недоверчивость и холод и готовность к открытию враждебных действий.

Вернуться к просмотру книги Перейти к Оглавлению Перейти к Примечанию