Я зашла на птичий двор и поймала упитанную молодую птицу, – она была белая и непрестанно кудахтала, – засунула ее себе под мышку и, вытирая фартуком слезы, пошла к поленнице, где стоял чурбан для колки дров. Я не понимала, как мне заставить себя это сделать. Но за мной пришел Джейми Уолш и добродушно поинтересовался, что случилось. И я попросила его убить вместо меня курицу, а он сказал, что нет ничего проще, и он с радостью это сделает, раз уж я такая чувствительная и мягкосердечная. Поэтому он взял у меня птицу и ловко отрубил ей голову, и курица побегала вокруг какое-то время, а потом упала, дрыгая лапками, наземь. Мне ее стало так жалко. Потом мы вместе ее ощипали, сидя рядышком на заборе и пуская по воздуху перья. Я была искренне признательна Джейми за помощь и сказала, что сейчас мне его отблагодарить нечем, но я рассчитаюсь с ним в будущем. А он неловко усмехнулся и сказал, что всегда охотно поможет, если мне понадобится.
Под конец Нэнси вышла на улицу и встала в дверях кухни, приложив ладонь к глазам и с нетерпением поджидая, когда будет готова птица. Поэтому я как можно быстрее ее выпотрошила, задержав дыхание, чтобы не слышать неприятного запаха, и, отложив потроха для подливки, ополоснула тушку под колонкой и внесла в кухню. И, пока мы ее начиняли, Нэнси сказала:
– А я вижу, ты сердцеедка. – И я спросила, что она имеет в виду. А она ответила: – Джейми Уолш по тебе сохнет, у него это на лице написано. Когда-то он был моим поклонником, а теперь стал твоим. – Я поняла, что Нэнси пытается загладить свою вину и помириться со мной. Поэтому я рассмеялась и сказала, что он мне не пара: еще совсем мальчонка, рыжий, что твоя морковка, и веснушчатый, как яичко, хоть и высокий для своих лет. А она возразила: – Червячок жуком оборотится. – Эти слова показались мне загадочными, но я не спросила, что она имеет в виду, чтобы не показаться невеждой.
Чтобы зажарить курицу, нам пришлось хорошенько растопить печь в летней кухне, поэтому остальную работу мы доделали в зимней. На гарнир к курице мы приготовили пюре из лука и морковки, а на десерт – клубнику с домашними сливками, и напоследок – наш собственный сыр. Мистер Киннир хранил вино в погребе – часть в бочке, а часть в бутылках, и Нэнси послала меня принести оттуда пять бутылок. Она не любила спускаться в погреб, потому что, по ее словам, там была тьма-тьмущая пауков.
Посреди всей этой кутерьмы в кухню, как ни в чем не бывало, вразвалочку пожаловал Джеймс Макдермотт. И когда Нэнси запальчиво спросила его, где он шляется, тот ответил, что это не ее собачье дело, потому как перед своим уходом он-де закончил свою утреннюю работу. А если ей непременно потребно знать, то он выполнял особое поручение мистера Киннира, данное ему перед тем, как мистер Киннир уехал в Торонто. И Нэнси сказала, что она бы сама с этим разобралась, а он не имеет права приходить и уходить, когда ему заблагорассудится. И он ответил, откуда ему знать, когда он может понадобиться, ведь он же не умеет предсказывать будущее. А она сказала, что если б умел, то уже давно понял бы, что надолго он в этом доме не задержится. Но сейчас она очень занята и поговорит с ним позднее, а пока пусть он поухаживает за лошадью мистера Киннира, которую после долгой поездки нужно почистить, если, конечно, он не считает это недостойным своего королевского высочества. И Макдермотт, насупившись, отправился в конюшню.
Приехали обещанные полковник Бриджфорд и капитан Бойд, которые вели себя так, как и говорила Нэнси: из столовой доносились громкие голоса и заливистый хохот. Нэнси велела мне прислуживать за столом, поскольку не хотела делать этого сама. Она села на кухне, выпила бокал вина и мне тоже налила, а я подумала, что она злится на этих джентльменов. Нэнси сказала, что не считает капитана Бойда настоящим капитаном, ведь некоторые получали подобные звания лишь за то, что во время Восстания оказались верхом на лошади. А я спросила про мистера Киннира – ведь в округе его тоже называли капитаном. И Нэнси ответила, что об этом не знает, потому что сам он никогда себя так не величал, а на его визитной карточке стоит просто «мистер». Но если бы он действительно был капитаном, то, конечно, встал бы на сторону правительства. И это, видимо, тоже ее злило.
Она себе налила еще один бокал и сказала, что мистер Киннир иногда ее дразнит, называя «пламенной мятежницей», потому что ее фамилия – Монтгомери, такая же, как у Джона Монтгомери, владевшего таверной, где собирались мятежники, которая теперь разрушена. Этот Джон Монтгомери похвалялся, что когда его враги будут гореть в аду, он снова станет владельцем таверны на Янг-стрит. И впоследствии это оказалось правдой, сэр, – в том, что касается таверны. Но тогда он еще находился в Соединенных Штатах, после того как совершил дерзкий побег из Кингстонской тюрьмы. Так что это было вполне возможно.
Нэнси налила себе третий бокал вина и сказала, что она располнела и не знает, что ей теперь делать, а потом опустила голову на руки. Но пора было нести кофе, и я не успела ее спросить, отчего она вдруг погрустнела. В столовой было очень весело, мужчины выпили все пять бутылок и требовали еще вина. А капитан Бойд спросил, где же мистер Киннир меня отыскал, и не растут ли на том дереве, с которого меня сорвали, другие плоды, а ежели растут, то зеленые они или зрелые. И полковник Бриджфорд спросил, куда Том Киннир подевал Нэнси: запер где-то в шкафу с остальным своим турецким гаремом? А капитан Бойд сказал, чтобы я берегла свои красивые голубые глазки, а не то Нэнси мне их выцарапает, если только старина Том искоса мне подмигнет. Все это было в шутку, но я все равно боялась, как бы Нэнси ничего не услышала.
В воскресенье утром Нэнси сказала, что я пойду с ней в церковь. Я возразила, что у меня нет приличного платья, но это было лишь отговоркой – мне очень не хотелось оказаться среди чужих людей, которые наверняка станут на меня пялиться. Только Нэнси сказала, что одолжит мне свое платье, и сдержала обещание, хоть и выбрала не самое лучшее и не такое красивое платье, как то, что надела сама. Еще она одолжила мне шляпку и сказала, что я выгляжу очень даже прилично, а еще дала поносить перчатки, которые, правда, оказались не в пору, потому что у Нэнси руки большие. Сверху мы надели легкие шали из узорчатого шелка.
У мистера Киннира разболелась голова, и он сказал, что в церковь не пойдет, – да он никогда и не был особо набожным человеком, – и добавил, что Макдермотт может отвезти нас в коляске, а потом забрать обратно, поскольку он, понятное дело, не останется на службе, ведь Макдермотт – католик, а церковь пресвитерианская
[61]. Здесь это была пока что единственная церковь, и многие люди, которые не были ее полноправными членами, посещали ее за неимением лучшего. Возле церкви располагалось также единственное на весь город кладбище, так что она обладала исключительным правом как на живых, так и на мертвых.
Мы спокойно уселись в коляску, день был ясный и солнечный, кругом пели птицы, и я ощутила полное умиротворение, которое приличествует такому дню. Когда мы заходили в церковь, Нэнси взяла меня под руку – мне показалось, по-дружески. Кое-кто обернулся, но я решила, что они просто ни разу меня не видели. Там были самые разные люди: бедные фермеры со своими женами, слуги и купцы из города, а также те, кто, судя по платью и местам на передних скамьях, считали себя мелкопоместным дворянством или тянулись к нему. Мы же расположились на задних скамьях.