– Да зачем вообще ложиться? – говорит первый. – Приставь ее к стенке и – раз-два! – задери юбки. Стоя и по-быстрому, только б коленки не подкосились. Давай, Грейс, одно твое слово – и мы твои навеки, один и второй, зачем выбирать кого-то одного, если есть целых два, и оба готовы? Мы ведь всегда готовы, пособи нам и сама убедишься.
– И мы не возьмем с тебя даже пенни, – говорит другой. – Какие счеты промеж старых друзей?
– Не друзья вы мне, – говорю я, – только и знаете, что сквернословить. В канаве родились – в канаве и подохнете.
– Эхма, – говорит первый, – люблю в бабе этот задор да пламень, говорят, всё из-за рыжих волос.
– Но рыжина рыжине рознь, – замечает другой. – От огня на верхушке дерева никакого проку. Чтобы он тебя грел, надобно его запереть в камин али в печурку. Знаешь, почему Господь сотворил баб в юбках? Чтобы задирать их на голову и там узлом завязывать – так от баб шуму меньше. Терпеть не могу визжащих шлюх – бабам надо бы рождаться безротыми, одна у них полезная штучка – та, что пониже пупка.
– И не стыдно вам такое говорить? – возмущаюсь я, пока мы обходим лужу и пересекаем улицу. – Ведь ваша мать тоже была женщиной, так мне сдается.
– Чтоб ей пусто было, – говорит первый, – потаскухе старой. Она любила лишь глазеть на мою голую задницу, исполосованную ремнем. Сейчас, поди, горит в аду, и я жалею только, что не я сам туда ее отправил, а пьяный матрос, которому она попыталась обчистить карманы, а он стукнул ее бутылкой по башке.
– А моя матушка, – говорит другой, – была, конечно, земным ангелом и святой, по ее же собственным словам, и всегда мне об этом твердила. Уж не знаю, что и хуже.
– Я – философ, – говорит первый. – Мне подавай золотую середину: не больно худую, но и не больно толстую. Зачем дарам Божьим пропадать попусту? Ты ведь, Грейс, уже созрела – пора тебя сорвать. К чему висеть на дереве, чтоб никто тебя даже не попробовал? Все равно ведь упадешь и сгниешь под ногами.
– Сущая правда, – говорит другой. – Зачем молоку прокисать в чашке? Спелый орешек нужно расколоть, пока в нем еще вкус есть, ведь нет ничего противней заплесневелого старого ореха. Иди сюда, у меня аж слюнки текут, да ты и порядочного человека в людоеда превратишь. Как бы мне хотелось вцепиться в тебя зубами, будто надгрызть иль малость откусить окорочка – самой-то тебе еще хватит, еще и лишнее останется.
– Ты прав, – говорит другой. – Глянь, у ней талия – как ивовый прутик, а книзу вся раздобрела. Славно их в тюрьме кормят. Поднялась, как на дрожжах. Да ты сам потрогай – такую ляжку можно и к папскому столу подать. – И он принялся щупать да мять одной рукой то, что скрывали складки моего платья.
– Попрошу без вольностей, – говорю, отпрянувши.
– А я – обеими руками за вольности, – говорит первый, – хоть в душе я республиканец и не вижу от королевы Англии никакого проку, кроме того, для чего ее создала сама Природа. У королевы, само собой, груди на загляденье, и я в виде комплимента сжимал бы их по первому же ее требованию, но у нее вообще нет подбородка, что у домашней утки. И должен сказать: новый мужик всегда лучше прежнего, один другого стоит, а кого-нибудь одного все равно ведь не выберешь. И ежели ты отдашься нам, то другие тоже смогут стать в очередь, как истинные демократы. Почему это коротышке Макдермотту разрешалось то, в чем ты отказываешь мужикам почище его?
– Да, – сказал другой, – ему-то вольности ты позволяла. Не сомневаюсь, что вы веселились так, что дым коромыслом, и он пыхтел всю ночь напролет в льюистонской таверне, почти без роздыху. Ведь говорят, атлетом он был что надо, умело владел топором и лазал по веревке, как мартышка.
– Ты прав, – сказал другой. – И этот прощелыга решил под конец влезть на небо и так высоко подпрыгнул в воздух, что провисел аж два часа подряд и, как его ни звали обратно, не смог спуститься по своей доброй воле, пока его оттуда не сняли. И пока он оставался наверху, то бойко и весело плясал джигу с дочкой канатчика, как петух со свернутой шеей, – любо-дорого было поглядеть!
– И потом, мне говорили, был твердый, как доска, – сказал первый, – но ведь дамочкам это по нраву. – И тогда они громко рассмеялись, словно бы отпустили самую смешную шутку на свете. Но жестоко было смеяться над человеком лишь потому, что он умер. К тому же это приносит несчастье, ведь мертвые не любят, когда над ними потешаются. И я успокоила себя тем, что покойники могут себя защитить и со временем расквитаются со смотрителями, на земле или же под землей.
Все утро я чинила блонды
[60] мисс Лидии, которые она порвала на званом вечере. Она беспечно относится к своей одежде, а надо сказать, что такая красивая одежда, как у нее, на деревьях не растет. Работа деликатная, глаза сильно устают, но я все же ее выполнила.
Доктор Джордан пришел, как обычно, после обеда – он казался уставшим и чем-то встревоженным. Не принес с собой никакого овоща, чтобы спросить меня, что я о нем думаю. И я немного растерялась, потому как уже привыкла к этим посещениям, и мне было интересно, что же он принесет в следующий раз и что захочет от меня услышать.
– Так вы, сэр, сегодня без всяких объектов? – спросила я. И он переспросил:
– Объектов, Грейс?
– Без картошки или морковки, – сказала я. – Без лука или свеклы. – И он сказал:
– Да, Грейс, я разработал другой план.
– Что это значит, сэр? – спросила я.
– Я решил спросить вас, что же вам принести?
– Ну, сэр, – сказала я. – Это и вправду другой план. Мне нужно его обмозговать.
Поэтому он сказал: ради Бога, а потом спросил, не снились ли мне какие-нибудь сны. И поскольку он выглядел несчастным и как бы растерянным, и я подозревала, что у него не все гладко, я не сказала, что не помню. А вместо этого ответила, что мне действительно приснился сон. И он спросил, о чем был этот сон, просияв от радости и завертев в руках карандашом. Я сказала ему, что мне приснились цветы, а он деловито это записал и спросил, какие именно. Я ответила, что красные, очень большие и с блестящими, как у пионов, лепестками. Но не призналась, что они были матерчатые, не сообщила, когда видела их в последний раз, и не уточнила, что это был не сон.
– А где они росли? – спросил он.
– Здесь.
– Здесь, в этой комнате? – переспросил он, насторожившись.
– Нет, – ответила я. – Во дворе, там, куда нас выводят на прогулку. – И он это записал тоже.
То есть мне так кажется, что записал. Я не уверена, потому что никогда не видела, что же он записывает. И порой у меня такое впечатление, будто он записывает вовсе не то, что слетает у меня с губ, поскольку он плохо понимает, что я говорю, хоть я и пытаюсь выражаться как можно яснее. Такое чувство, точно он глухой и еще не научился читать по губам. Но временами он вроде бы очень хорошо меня понимает, но, как и большинство джентльменов, стремится найти в моих словах какой-то скрытый смысл.