Итак, я поехал в Акабу, где полковник Бэкстон позволил мне разъяснить всем отрядам план предстоящего им похода. После этой церемонии мы выступили в путь и, миновав ущелье Итма, красные утесы Неджда, изгибы Имрана и скалу Хузайла, достигли Рамма.
Оставив там Бэкстона с отрядом и сопровождавших его Стерлинга и Маршалла, я вернулся в Акабу через окруженный отвесными стенами Итм.
Со мной ехали шесть молчаливых телохранителей, следовавших за мной, как тени. И меня охватила тоска по родине, ярко подчеркнувшая мое одиночество между этими арабами. Ведь я эксплуатировал их самые возвышенные чувства и превратил их любовь к свободе в лишний инструмент, способствующий победе англичан.
В Акабе собрались остатки моей охраны, так как приближался день празднования победы, и я обещал племенам Хаурана, что они проведут этот большой праздник в своих освобожденных селениях: за последнее время мы собирались на открытом для ветра берегу моря, волны которого соперничали в блеске с моими блестящими и пестро одетыми солдатами. Их было шестьдесят. Никогда еще Зааги не имел такого многочисленного отряда, и, когда мы ехали по бурым холмам Гувейры, он старался построить их по системе аджейль, с центральным ядром и флангами, разместив поэтов и певцов по правую и левую руку. Мы ехали под музыку. Зааги огорчало лишь то, что я не хотел иметь знамя, как полагается принцу.
Я ехал на своей Газале, очень старой верблюдице, которая была роскошно убрана. Ее верблюжонок недавно пал, и Абдулла, ехавший рядом со мной, снял шкуру с маленького трупа и, высушив, вез ее позади седла. Мы выступили под пение Зааги, но, по прошествии часа, Газала начала высоко поднимать голову, тяжело ступая и переставляя ноги, как в танце с мечами.
Я хотел подогнать ее, но Абдулла поравнялся со мной, выпрыгнул из седла, держа шкуру верблюжонка в руке
Он бросил Газале в морду горсть песку и она остановилась с тихим стоном. Разостлав перед ней маленькую шкуру, Абдулла заставил Газалу положить на нее свою голову. Она остановилась с громким ревом, обнюхала несколько раз сухую шкуру и, снова закинув голову, с воем рванулась вперед. Это повторялось несколько раз в день, но потом, она, по-видимому, стала забывать своего верблюжонка.
В Гувейре меня ждал аэроплан. Мое присутствие в Джефере было необходимо Нури Шаалану и Фейсалу. Они встретили нас самым дружелюбным образом.
Казалось невероятным, что старый Нури Шаалан добровольно присоединился к нам, молодым, а он действительно был стар; его бледное, изнуренное лицо с печатью горя и страданий оживлялось только иронической улыбкой. Под его лохматыми бровями веки собирались в глубокие складки, а сквозь них в глазные впадины проникали лучи полуденного солнца и горели в их глубине таким страстным огнем, что, казалось, в них сгорает сам человек. И только лишенные блеска черные волосы и дряблая кожа, покрытая сетью морщин, говорили о его семидесяти годах.
С Нури Шааланом были старшины его племени, знаменитые шейхи, облаченные в шелка. Старшим из них являлся Фарис: подобно Гамлету, он не прощал Нури убийства своего отца, шейха Соттама. Это был худой человек с отвислыми усами и неестественно бледным лицом. Затем следовали шейхи Трад и Султан, круглоглазые, степенные и прямые. Тут же присутствовали Миджхем, Халид, Дарзи ибн-Дугми, Хаффаджи и Рахейл.
Миджхем был также великим вождем, но вместе с тем был слаб и жестокосерд.
Возле меня сидел Рахейл, чванясь своим ярким нарядом. Пользуясь общей беседой, он шепотом сообщил мне имя каждого шейха. Им же не нужно было спрашивать, кто я такой, ибо моя одежда и внешность выделялись среди людей пустыни. То, что я являлся единственным человеком с выбритым лицом, создало мне всеобщую известность, которую я еще усугубил тем, что всегда носил белоснежную (по крайней мере, снаружи) одежду из шелка сомнительного качества с ало-золотым головным шнурком из Мекки и золотым кинжалом.
Уже неоднократно на таких совещаниях Фейсал привлекал на свою сторону новые племена и заражал их своим энтузиазмом. Часто приходилось и мне это делать. Но никогда еще до сего дня мы не выступали так активно сообща, поддерживая друг друга. Даже руалла растаяли, и мы могли добиться от них всего одним своим словом. Присутствующие сидели, затаив дыхание, с блеском веры в проницательных глазах, в упор смотревших на нас.
Фейсал пробудил в них национальное чувство одной фразой, которая заставила их задуматься над историей и языком арабов; затем он на мгновение погрузился в молчание: эти безграмотные люди страстно любили красоту слова и смаковали каждое слово отдельно. Вторая фраза уяснила им дух Фейсала, их товарища и вождя, принесшего все в жертву национальной свободе. Затем снова наступило молчание, во время которого они представляли себе его, проводящего день и ночь в палатке, поучая, проповедуя, приказывая и завязывая дружбу; и они постепенно проникались идеей, скрывавшейся под внешностью этого человека, который сидел здесь, как икона, освобожденный от желаний, честолюбия, слабости и ошибок; эта сильная и разносторонняя личность была во власти отвлеченной идеи, с одним только чувством и целью — жить и умереть для служения ей.
Разумеется, это был художественный облик человека, не человек во плоти и крови, но тем не менее подлинный, хотя его личность как бы отказалась от третьего измерения в пользу идеи и от всех богатств и красот мира. Фейсал, будучи нашим вождем, в действительности был покорным слугой национальной идеи, ее орудием, отнюдь не господином.
Наш разговор был искусно направлен на то, чтобы вскрыть тайные помыслы присутствовавших. Вскоре мы заметили, что наши речи задели их за живое. Мы умолкли, наблюдая за их движениями и речью и за тем, как они заражали друг друга своим пылом, пока атмосфера не раскалилась, и в их невнятных фразах не обнаружился первый толчок к жажде познания, которая светилась в их глазах. Они стали торопить нас, как если бы они сами были зачинщиками, а мы — лишь сторонниками-наблюдателями. Они стремились передать нам всю силу своей веры.
Мы обсудили все подробности предстоящих действий, и в тот же вечер я вылетел обратно в Гувейру, а к ночи прилетел в Акабу, где встретил только что прибывшего туда Доунея и рассказал ему, что, несмотря на крупные события, все идет, как по маслу. На следующее утро аэроплан привез нам известия о положении отряда Бэкстона в Мудовваре.
Они решили штурмовать ее перед рассветом, главным образом, бомбардировкой с аэропланов. Отряд разделился на три части, одна должна была занять станцию, а две другие — главные редуты.
Выступление было намечено на четыре часа, но дорога оказалась трудно проходимой, и почти уж наступил день, прежде чем они открыли действия против южного редута.
Забросав его сначала бомбами, отряд ринулся на редут и легко завладел им. В ту же минуту второй отряд захватил станцию. В среднем редуте поднялась тревога, но и он сдался спустя двадцать минут.
Северный редут, где имелась пушка, казался храбрее и засыпал наши войска снарядами. Бэкстон, под прикрытием южного редута, открыл огонь из орудий, посылая с обычной меткостью снаряд за снарядом. Затем в воздухе поднялись аэропланы и начали бомбардировку. В семь часов утра неприятель сдался до одного человека. Мы потеряли четырех убитыми и десяток ранеными. Турки же потеряли двадцать одного убитыми, а полтораста человек сдалось в плен с двумя полевыми орудиями и тремя пулеметами.