Жена хозяина, которую нашли мы в конце пути, еле различимым в ночи чёрным привидением проводила нас до другой фанариотки, которую мой друг именовал свахой. На мой вопрос, что он задумал, он прошептал, что настал час служения Афродите.
Голова моя закружилась, и я чуть не задохнулся от никогда не виданных сладострастных танцев в восточном вкусе, которые старательно бросились исполнять три девушки – гречанка и, кажется, две черкешенки. Сперва мне досталась главная, которую я мысленно именовал прима-балериной, потом та, что попроще, впрочем, умения их и темперамент оказались доселе не испытанными мной. Мы весело провели время, о чём впоследствии вспоминал я с трепетным содроганием повергнутой души.
Следующим вечером лёгкий каик нёс нас на азиатский берег. Муравьев, как обещал, захватил шампанского, целых две бутылки, я нанял разносчика с полным лотком сластей и фруктов. Целью нашей значилось кладбище Перы и наблюдение загородной жизни горожан. Стыд ночного приключения, затмившего лживой похотью мою истинную влюблённость, не упокоился на дне моей души, и чем дальше, тем более казался нестерпимым. Лишь присутствие слуги Муравьева удерживало меня от порыва окунуть виноватую во всём голову в холодные босфорские воды. Я корил его, а пуще того себя, обвиняя в измене, и казалось мне, что княжна всегда будет взирать на меня ледяным укором презрения. Уже сомневался я в твёрдости своих чувств и чистоте намерений, и единственной радостью было сознавать, что время отведено нам словно наградой в поверке настоящих помыслов, очищенных от мгновенных порывов страсти. Анна представлялась мне ангелом света, в которого швырнул я комом грязи.
Случайно или желая доставить нам развлечение, гребцы сблизились с великолепным каиком, нёсшим возвращающихся в свой дом турчанок богатого гарема, и тем удвоили терзания моей совести, что не смог я побороть праздного своего любопытства. Загадочные невольницы восседали на подушках в нижней части каика, и взору нашему открывались одни их окутанные покрывалами головы, и изредка белая ручка без перчатки, с окрашенными ногтями, со множеством колец и браслетов держала веер – телеграф интриги в кокетливой Европе, здесь же служащий лишь простым опахалом. Меня, признаюсь, привёл в смущение беглый огонь батареи чёрных глаз и дерзость их речей, в коих обсуждались наши круглые шляпы, дерзость, впрочем, умеренная в сравнении с уличным обхождением, с которым мне уже довелось столкнуться. Каикчи не спешили обгонять, и мы любовались ими беспрепятственно, ибо ни муж, ни брат, ни отец никогда публично не покажется вместе с женщинами, а гребцы гаремных затворниц – народ покорный, и зачастую сами участвуют в тайных похождениях своих барынь. Пера от них полнится сплетнями, напоминающими о повестях Боккаччо, но слишком часто приукрашивающими действительность.
Раз только я оторвался от созерцания затворниц, чьи манящие прелести невольно и безосновательно дорисовывало моё безудержное воображение. Но взглянув лишь мельком на догонявшее нас судно, я уже не мог вернуть своих глаз обратно.
Каики на Босфоре обладают несколькими неповторимыми свойствами: при высоких бортах они имеют весьма неглубокую осадку и протяжённое тело, что делает их бег фантастически быстрым, но ввиду малой остойчивости опасен к крену, а порождённые неожиданным штормом высокие волны с Чёрного моря могут переломить слишком длинный челнок меж двух вздымающихся вершин. Посему пассажиры лежат или сидят на самом дне, гребцы же искусно балансируют на вёслах, зачастую имея опору лишь в них одних.
Сзади под острым углом к нашей ладье сейчас летело такое судёнышко, нагоняя нас и метя в гипотетическую точку, где впереди сходились наши курсы. Понаблюдав за ним с минуту, и убедившись, что гондола не намеревается менять направления, я обратил на неё внимание наших гребцов. Неприятностью отдалось понимание, что чужая лодка имеет перевес над нашей чуть не двукратный, и, хотя столкновение чревато было опрокидыванием для обеих, наше судёнышко скорее пошло бы ко дну, чем противное. Вскоре уже все мы кричали об опасности сближения, гребцы наши отворачивали с их пути, освобождая проход настойчивому преследователю, но тот по-прежнему продолжал метить носом нам в корму.
– Мне нужен твой пистолет, – обратился я к Андрею, который на моё счастье не только оделся сегодня в европейский костюм, но и прихватил для развлечения в стрельбе свою пару. Он понял, что вопрошать объяснения нет времени. Ещё когда враждебный каик был далеко, я заметил в нём намёк на хорошо знакомое лицо, отдававшее приказание наёмным гребцам. Сближение лишь подтвердило мои опасения. Этого человека, француза или тосканца, встречавшегося мне у Прозоровского, я не помнил по имени, но он, как я полагал, состоял членом шайки Этьена Голуа. Смышлёный слуга Муравьева и без того поспешил затолкнуть в ствол пыж.
Лодки шли уже на расстоянии выстрела. Я не желал, конечно, ничьей погибели, да и не мог всерьёз рассчитывать попасть в цель из раскачивавшегося каика. Мне хотелось лишь отпугнуть негодяя, замыслившего нашу погибель. Куда-то как нарочно разом делись все судёнышки, которыми в предвечерний час кишит Босфор, мы летели в тихом уединении, нарушаемом лишь шумом разрезаемой воды.
Противник мой успел спустить курок раньше, и пуля стукнула борт. Но ни обмен выстрелами, ни удвоенные усилия перепуганных гребцов не спасли нашу гондолу от удара. Не знаю, каким чудом удержали мы равновесие, упав все разом на дно лодки, которая развернулась румбов на шесть, пропустив охотников мимо борта вперёд. И здесь уже решающую роль сыграл Муравьев, зашвырнувший бутылку с шампанским точно внутрь неприятельского каика. Разорвавшись наподобие гранаты, она произвела там сногсшибательный эффект, такой, что двое гребцов с воплями бросились за борт, дав нам время уплыть восвояси, несмотря на грозный рык моего неприятеля, приказывавший выловить трусов и продолжить погоню.
Мы уединились на краю прекрасной, но скорбной юдоли, в тени раскидистого платана, невозможного на самом кладбище, ибо дерево это символизирует у магометан рождение, кипарис же – смерть. Первое, стремящееся вширь и брызжущее побегами, принято сажать при появлении младенца на свет, второе, разливающее смиренное благоухание, одинаковое во все времена года и никогда не цветущее, призвано вечно хранить покой усопшего. Никогда топор не смеет коснуться его ствола, и деревья в тихих и тёмных рощах немыми часовыми стоят до естественной погибели. Не дожидаясь вопросов моего друга, я дал ему все объяснения, на которые только оказался способен, ибо и сам не понимал почти ничего. Не упоминал я лишь имени своей прекрасной дамы. Андрей, однако, довольно прозорливо предположил, что дело объясняется сердечными мотивами, если ревнивец счёл меня счастливым соперником, в таком случае, меня можно поздравить. Кажется, я вспыхнул на такое его замечание и поспешил увести разговор на причудливой формы мраморные чалмы янычар, венчавшие одинаковые надгробья у изголовья правоверных покойников – единственная роскошь, которую позволяли себе наследники, не имеющие права указывать даже имени на камне. Мысленно я признавался себе в том, что весьма хотел бы, чтобы мои злоключения объяснялись одной лишь ревностью. Но убеждённо мог сказать: я не верил в это.
В какой-то миг я ощутил на своём затылке чьё-то пристальное внимание. Через минуту острая досада на это заставила меня обернуться. Я не сразу различил того, кто среди прогуливавшегося праздно люда мог проявлять ко мне интерес, но в одном лице заметил человека, виденного мною уже дважды, но оставшегося по сию пору неузнанным. И хотя второй случай на корабле «Св. Анна» я помнил отчётливо, то память моя изменяла в том, чтобы определить, где мы встречались впервые. Если бы не присутствие моего друга, недоуменно взиравшего на мои порывистые шаги в направлении незнакомца, я, верно, попытался бы догнать его поспешно скрывающуюся за кипарисами фигуру, чтобы убедиться в своих подозрениях, или выведать, наконец, его имя. Дабы не возбуждать в нём излишнего недоумения по поводу преследования меня столь разными людьми, я заставил себя остаться на месте, солгав, что мне привиделся негодяй из каика.