Говорю вам – будьте бдительны! Мои источники сообщают мне, что в этом, 1472 году от Рождества Христова печатные тексты уже превысили числом те добропорядочные книги, что написали от руки наши писцы.
Взгляните на свои пальцы, добрые люди, взгляните на них. Не запятнаны ли они новым злом?
Держитесь подальше от книжных лавок. В них таится зло.
Выйдя из церкви и направляясь домой, вы можете встретиться с печатником! Даже если он не скажет вам ни слова на своем гортанном наречии, вы узнаете его по нескладной огромной фигуре и едкому запаху металла. Отвернитесь от него! Лучшее, что вы можете сделать во имя Господа, – плюнуть на него, стараясь не коснуться.
Вы можете пройти мимо человека с ручной тележкой, продающего печатные книги. Не поддавайтесь на его уговоры и ложь. Лучшее, что вы можете сделать во имя Господа, – перевернуть его тележку. Если же вам захочется купить одну из его книг, заплатите ему ударами дубинки и бросьте ее в канал. Мир станет чище, если в нем окажется на одну печатную книгу меньше.
Глава седьмая
…Иль, обещанья забыв, священною волей бессмертных Ты пренебрег и домой возвращаешься клятвопреступным?
Заверения Доменико утешили Венделина совсем ненадолго. Обвинения в соучастии с фальшивомонетчиками накрепко приклеились к печатникам, словно опухоль, быстро растущая и пускающая злокачественные метастазы.
Одного за другим венецианских типографов забирали на допросы, жестокие ритуалы которых проходили в верхних палатах Дворца дожей, где никто не мог слышать их криков, которые мысленно раздавались лишь в головах тех, кто ждал их возвращения дома, плотно сжав губы и всхлипывая.
Исчезли семеро печатников. Учителя и книготорговцы, связанные с ними деловыми отношениями, были арестованы по обвинению в содомии, за которую в Венеции, в отличие от Древнего Рима, сжигали живьем на костре. Ну и, естественно, содомия была как раз тем сексуальным искусством, которое практиковали древнеримские и древнегреческие писатели, о чем с удовольствием напоминал своим прихожанам фра Филиппо, сопровождая для наглядности свои обличительные речи соответствующими жестами.
Книги и тех, кто их делал, одинаково сжигали живьем меж колонн на Пьяцетта
[145]. Иногда даже очистительный костер складывали из книжных томов. Другие книги уносили в общественные уборные, где бумага использовалась по прямому назначению, или ею надраивали подсвечники, или чистили башмаки. Мародеры продали некоторую часть книг владельцам бакалейных лавок и торговцам мылом, а кое-что даже погрузили на корабли и отправили в дальние страны, для какой надобности – Бог весть. Добродетельные руки перелистывали страницы, вырезали картинки или выдирали обложки ради золотых застежек.
А потом был осужден один из приезжих типографов, сириец, человек, которого хорошо знали в fondaco, потому что он покупал шрифты в stamperia фон Шпейера. Он печатал преимущественно труды по эзотерике, каковые не составляли конкуренцию их собственным, и Венделин даже считал несчастную жертву, Иоганнеса Сиккула, кем-то вроде друга.
Известия об аресте дошли до Венделина и его людей, когда они стояли вокруг станка, готовя к печати второе издание трудов Святого Августина. В stamperia неверной походкой вошел Морто, и его крики эхом разнеслись по крытым галереям fondaco.
– Они взяли Иоганнеса Сиккула. Против него выдвинуто обвинение. Он признан виновным. Говорят, что его обезглавят и сожгут.
– Porca Madonna!
[146] – прошептал один из compositori.
Венделин пробормотал себе под нос:
– Почему Иоганнес Сиккул, а не Николя Жансон? – И тут же залился краской, устыдившись того, что пожелал столь страшную участь другому. – Спаси, Господь, его душу, – негромко проговорил он. – И наши тоже.
Но его никто не слушал. Работники, все, как один, ринулись к двери, сбежали вниз по лестнице и помчались на Сан-Марко, раздираемые противоречивыми чувствами: ужасом от предстоящей перспективы стать свидетелями страшной смерти своего собрата, к которому примешивалась потребность увидеть все своими глазами, чтобы поверить, что такое действительно возможно.
Весть о предстоящей казни разнеслась по городу, путешествуя в гондолах, рабочих баржах и корзинах для покупок, передаваемая из уст в уста шепотом и громкими криками. Печатники присоединились к толпе, двигавшейся в направлении Пьяцетты.
Площадь Сан-Марко походила на кусок сыра, столько у нее было входов и выходов. В лучшие времена Венделин полагал такое количество дверей еще одним свидетельством демократичности Венеции. Но сейчас оно представлялось ему зловещим. В этом потоке людских существ не было барьеров, отделявших аристократов от рыбачек, как не было и ничего, способного облагородить стремление каждого из них увидеть смерть другого человека. Все они толкались, сбившись в кучу, в узких переулках, и вонь и благоуханные ароматы смешались в слитном запахе человеческих тел, поднимавшемся над немытыми или уложенными в сложные прически волосами.
* * *
Это совсем не то, чего я хотела! Боже милосердный, что же я наделала?
Я не осмеливаюсь никому признаться в том, что замешана в этом деле. Я и подумать не могла, что распространяемые мною на Риальто слухи будут иметь столь убийственные последствия.
Это нечестно. Я всего лишь хотела навести подозрения на Жансона. Он – единственный из всех типографов, кто знает, как чеканить монеты. Но теперь все они попали в беду, и только он один оказался совершенно ни при чем. Очевидно, его сумели защитить благородные клиенты. Он подмазал нужных людей, и теперь никто не станет свидетельствовать против него.
Я отдала бы все сокровища мира за то, чтобы вернуть время вспять и не порождать слухов, которые столь чудовищным образом исказили мои намерения.
Мой муж не знает об этом, но сегодня я ходила смотреть на казнь. Нашего сына я оставила на попечение кормилицы.
– Fai il bravo, – сказала я ему. – Будь хорошим мальчиком и спи.
Малыш похныкал немножко, но вскоре успокоился. Молоко кормилицы было таким же жирным и вкусным, как и мое, даже еще лучше, пожалуй. В моем сердце больше не оставалось места для новых терзаний и чувства вины – оно было переполнено болью моего мужа и сожалениями о том, что я наделала.
Порожденные мною сплетни в конце концов осудили не Жансона, а бедного старого Иоганнеса Сиккула, который за всю жизнь не напечатал ни одной интересной книжки и даже мухи не обидел. Глаза мои превращаются в лужицы, когда я вспоминаю эту сцену на Пьяцетте, до отказа заполненной горожанами, с жадностью взирающими на чужеземного печатника, которому предстояло умереть.