— Проваливай в Аид, негодяй! Там тебя уже заждались.
Все-таки он не уберег краннония — в то самое мгновение, пока он добивал пожилого спартанца, копье, брошенное издалека, пробило Главкиппову кольчугу и глубоко вошло ему под левую лопатку — под самое сердце. Уже давно стоял белый день, и Сострат ясно увидел, как быстро расползается по могучей спине круглое красное пятно, как медленно валится влево, с коня Главкипп и чей-то проворный меч отсекает ему совсем незащищенную голову. «О, всемогущие боги! — горячечно подумал Сострат, как во сне отмахиваясь от смертоносных жал мечей и тоже раздавая удары направо и налево. — А ведь на месте Главкиппа вполне мог оказаться я сам. Я, который только совсем недавно собственным языком почувствовал сладкий вкус настоящей жизни. Я, который чудом выкарабкался из беспросветной нищеты. Я, который впервые узнал, что такое иметь много денег. Я, который только-только построил прекрасный дом. Я, который еще могу и хочу любить свою Клитагору. Я, который в состоянии купить сладчайшую, неземную любовь Синеокой Стафилеи, лучших диктериад, авлетрид, гетер не только Афин, а всей Эллады… Зачем мне умирать? Нет, я не хочу умирать!»
Все эти мысли пронеслись в возбужденном мозгу Сострата с невероятной быстротой, и только сейчас он заметил, что сеча ослабевает, потому что есть предел усталости и для людей, и для коней.
— На помощь беотийцам вот-вот явятся гоплиты. У них свежие силы. Соединясь, враги превзойдут нас числом. Подберите наших павших. Мы вынуждены отступить, — распорядился Гиперид, утирая с лица брызги то ли своей, то ли чужой крови.
Беотийцы и афиняне разошлись молча. Ни те, ни другие не могли сказать, что победили именно они. Тем не менее из той жалкой кучки боевого снаряжения афинян, что осталась на поле боя, спартанцы следующим утром соорудили трофей. Когда Гипериду донесли, что лакедемоняне празднуют победу, он криво усмехнулся:
— Этот трофей достоин трех медяков.
А у Сострата перед глазами несколько дней неотступно стоял кранноний Главкипп. Винить себя в том, что плохо прикрывал богатыря с тыла, Сострату не приходилось — копье прилетело издалека, и изменить его направление под силу было разве что Аресу, если не самому Зевсу. Сострат, смолоду не выпускавший из руки меч, знал, что смерть подстерегает воина ежеминутно, причем подкрадывается с той стороны, откуда ее вовсе не ждешь. И смолоду он страшился смерти постольку поскольку, всегда оставаясь самим собой. Но теперь что-то в нем изменилось. Что именно, он до конца разобраться не мог. Хотя в нескольких последующих мелких стычках показал себя истинным храбрецом. Гиперид, ставя его в пример молодым воинам, сказал лаконично:
— По когтю узнаем льва.
А война тем временем продолжалась, напоминая вражду двух соседей, которые, не решаясь сойтись в открытом столкновении, поочередно, пользуясь любым благоприятным случаем, опустошают сады и огороды друг друга. Войско Архидама огнем и мечом прошлось по аттическим демам, окруженным с разных сторон горами Парнефом и Брилессом. В отместку пылали, разграблялись берега Пелопоннеса. Наголову разбив отряд из трехсот спартанских гоплитов, афиняне овладели городом Фией, который опустошили дотла, потом — Фронием. В их же руках целиком оказался большой и славный остров Эгина, с которым поступили крайне жестоко. Теперь уж все жители, от стариков до младенцев, были изгнаны с родной земли. Их дома заняли безземельные афиняне.
В начале месяца гекатомбэона, или, как называют его лакедемоняне — карнея, Архидам, учтя то, что его войску на выжженной территории прокормиться нечем, отдал приказ о возвращении восвояси. Двигались по нетронутой войной, еще цветущей Грайской земле — оропцы, населяющие ее и пребывающие в зависимости от афинян, заслуживали наказания. И снова лилась кровь, чадом пожаров заволакивалось небо, нещадно истреблялось то, что с любовью и великим тщанием было сделано руками трудолюбивых ремесленников и крестьян. Немного спустя, уже на исходе лета, первый стратег Афин, собрав большое пешее и конное войско, отправился в Мегариду. К ее берегам подошла и афинская эскадра. Разорен был почти весь мегарский край…
ГЛАВА XVI
Перикл-Олимпиец стоял на высоком крепком помосте и был виден отовсюду — большой, неподвижный, как древний ксоан. Начало маймактериона радовало теплом — дымка, которая с утра окутывала окрестные горы, уже растаяла, и никакой, самый искусный живописец не смог бы передать их красоту так, как это сделала сама природа — багрянец, лимонная желтизна лиственных деревьев соседствовали, переплетались с лоснящимися на солнце островками вечно-зеленой растительности.
В воздухе остро, горько пахло свежей кипарисовой древесиной — именно из нее, по традиции, сколочены гробы, в коих сейчас находятся останки павших воинов. Перикл вспомнил, как вчера он посетил шатер, где эти останки были выставлены — три дня к этому скорбному месту безостановочно шли люди попрощаться с отцами, братьями, мужьями, женихами, друзьями и соседями, превратившимися в прах, в горстку белых костей. Не сосчитать было скорбных лекифов и последних приношений в виде вещиц, которыми дорожили ушедшие, их любимых кушаний, земных плодов — яблоки, груши, гроздья винограда… Особенно Перикла тронули детские подарки — безыскусные тряпичные куклы, самодельные, из лозы, копья да маленькие железные мечи, которыми играется в войну ребятня.
Перикл стоял с отрешенным видом и ни одна мысль, казалось, не отражалась на его суровом лице. Но это было не так. Он стоял и думал, что, пожалуй, никогда погребальная церемония не собирала так много людей, как сегодня здесь, в Керамике. Все Афины, без исключения, стеклись сюда, чтобы поклониться, отдать должные почести героям. Это был его народ, который он так любил и о котором так заботился. Но этот же самый народ отвечал ему, Периклу, любовью и…ненавистью. Грустно для властителя и привычно, увы, для народа.
Тронулись, одна за другой, медленно, торжественно, во враз запавшей над всем огромным предместьем тишине все десять колесниц с гробами. Десять фил
[182]— десять колесниц. А следом за ними сильные руки молодых афинян понесли забранное красным тяжелым ковром ложе — символический катафалк для тех, кто пропал без вести, чье тело так и не смогли отыскать на поле брани. И тишина в какой-то момент исчезла столь же неожиданно, как и наступила — вопли, завывания, стенания, взвизги плакальщиц заставили всех вздрогнуть. Плач, неутешный плач полился, поплыл над Афинами, распугивая воронье, которое неведомо откуда снялось и зарябило в голубом небе. Вместе с профессиональными плакальщицами, которые в знак траура распустили волосы и теперь рвали их на себе — Периклу показалось, сегодня на глазах у них не притворные, а самые настоящие, искренние слезы, по убиенным воинам рыдал весь демос. Произнести над их могилой похвальное слово единодушно было поручено первому стратегу — как самому выдающемуся из афинян. Многих не вернувшихся с поля брани он знал поименно, они и сейчас стояли перед его мысленным взором, другие, и несть им числа, оставались для него безвестными соотечественниками. Но все они, без исключения, были сынами и защитниками не только отчей земли, но и вскормившей их афинской демократии. И Перикл, в задумчивости потерев большим пальцем правый висок, окончательно решил: речь, которая этой бессонной ночью уже сложилась в его голове, он, как профессиональный, прирожденный оратор, помнил ее назубок, будет лишена имен конкретных героев, ибо все, кого сейчас предадут земле, достойны самой высокой похвалы; он скажет сначала о городе — колыбели, взрастившей этих людей, хотя бы потому, что «из ничего ничто и не возникает». Простая, но очень мудрая мысль. Итак, что делает афинян афинянами? На чем зиждется величие их города, которому завидуют не только мидяне, финикийцы, фракийцы, но и единокровные братья — лакедемоняне, мегаряне, коринфяне и прочие недоброжелатели? Да, сегодня он произнесет такие слова, от которых его народ проникнется еще большим самоуважением.