— Да, дела невеселые, — протянул Сострат, горя желанием уже в сей момент оказаться дома. — Однако Перикл мудр. Он много раз доказывал это. Хулить его, наверное, еще рановато.
Каждый поехал своей дорогой, но Сострат еще некоторое время слышал, как жалобно скрипит всеми своими сочленениями ветхая, грозящая тут же рассыпаться повозка беженцев. Прежнее хорошее настроение у него как корова языком слизала. Он остервенело стегнул гнедого плетью, и колесница понеслась, как стрела. И мысли, как проносящиеся мимо кипарисы, тоже замелькали быстро-быстро. Стало быть, война. Спартанцы сильны и настырны. Эллада изойдет большой кровью. Сострат был в народном собрании, когда Перикл призвал афинян не уступать лакедемонянам, и ему показалось тогда, что первый стратег рассудил правильно. Дай волку палец, и он отхватит всю ладонь. Война, собственно, началась в первые дни весны, когда в Платею ночью, едва горожане уснули, ворвались несколько сот фиванцев во главе с беотархами Пифангелом, сыном Филидовым, и Диемпором, сыном Онеторида. Платея давно мозолила глаза Фивам — живут здесь те же беотийцы, но вот дружат они с афинянами. Захваченные врасплох, платейцы соотечественникам сопротивления почти не оказали. Но вскоре опомнились: а захватчиков-то горстка. И хоть как их глашатай не склонял горожан встать с ними заодно, ничего не получилось: Платея дорожила дружбой с Афинами. Ближайшей ночью, когда на небе появился нарождающийся месяц и тьма посему стояла несусветная, на улицах города, который загромоздили всем чем угодно, началось настоящее побоище. Фиванцы спасались не только от мечей, но и камней, черепицы, кои сбрасывали им на головы отважные женщины и верные рабы. Страшный ливень тут же смывал кровь. Больше половины фиванцев оказались плененными. Отправленный им на выручку отряд не успел подойти вовремя: из-за дождя дороги раскисли, а обычно смирная речка Асоп вышла из берегов, что сделало переправу чрезвычайно трудной. Желая облегчить участь пленников, беотийцы хотели было взять заложниками окрестных крестьян, но глашатай, прибывший из Платеи, объявил волю горожан: оставить в покое жителей деревень, иначе пленники будут перебиты. Говорят, платейцы даже поклялись, но не зря ведь говорят: «Клятвы нечестных людей пиши на воде». Платея успела принять к себе тех, кто нуждался в защите за ее стенами. А пленников вероломно умертвили. Вскоре вестник из Афин, где узнали о нападении фиванцев, привез просьбу: никакого вреда захваченным в плен не чинить. Однако он опоздал. Содеянное платейцами вызвало у Спарты ярость. Ее войско направилось к границам Аттики. Благоразумный царь Архидам все же, тая надежду, что войну еще можно предотвратить — а вдруг афиняне, воочию увидав, что Спарта от слов переходит к делу, смягчатся, снарядил в Аттику посла Мелесиппа, сына Диакрита. Но тот в великий город так и не въехал. Не впустили его туда. «О каких послах, о каких глашатаях может идти речь, если вы уже идете на нас войной?», — сказали афиняне, выполняя волю Перикла и народного собрания. Говорят, когда Мелесиппа взяли под белы ручки и препроводили к самой границе, он, прежде чем ее пересечь, изрек: «Сегодняшний день станет началом великих бедствий для эллинов».
Все это быстро пронеслось в голове Сострата, а потом вдруг в ней стало пусто, и так было до тех пор, пока не показались городские строения. И хотя первые беженцы в Афинах появились еще до того, как Сострат отлучился из дому, он теперь, чем дальше, тем больше, не узнавал город, который напоминал ему душный тесный муравейник. Ужасающее скопление людей поражало воображение. Всюду, под «Длинными стенами», которые отбрасывали благословенную тень, на пустырях, заросших сорными травами, а сейчас вытоптанных, на ближних и дальних кривых улочках и в переулках, на просторных площадях, близ святилищ и даже в самих святилищах в честь богов и героев ютились люди. Одни спасались от жары под дырявым пологом палаток и шатров, в наспех сколоченных из каких-то щепок будках, старых, рассохшихся, выброшенных за ненадобностью бочках, другие же изнывали прямо под открытым солнцем. Воздух еще сильнее раскалялся от костров, на которых варилась скудная похлебка, у городских фонтанов с питьевой водой очередь выстраивалась на добрый стадий. Мычали голодные коровы, ревели быки, тонко, жалобно, как при заклании, блеяли овцы, пронзительно мекали козы, кудахтали куры. На весь этот бедлам понуро взирали терпеливые ослики, и что-то общее с их глазами было в глазах молодых матерей, которые, безучастно глядя на все окрест, кормили грудью младенцев. Казалось, все демы, все филы сбежались сюда, под защиту могучих афинских стен.
Колесница Сострата еле-еле пробиралась по запруженным народом и скотом, по загроможденным повозками и разным скарбом и рухлядью улицам города, который шумел, вопил, визжал, плакал, и звуки, издаваемые людьми и излетающие из глоток животных, сливались в единый неумолчный гул. Но даже эту какофонию, от которой уставал слух, перекрывали ожесточенные споры мужчин — старых и молодых воинов, земледельцев, виноделов, пастухов, ремесленников, то тут, то там собирающихся маленькими группками. Одни поносили Перикла почем зря, другие его поддерживали.
— Я отправил на Эвбею полсотни коров и быков. Верну ли когда их? Скорее всего, в награду за мои мучения получу рожки да ножки, — горестно стеная, говорил пожилой торговец скотом, чей нарядный, достаточно дорогой хитон еще не успел поистрепаться в скитаниях.
— А не лучше ли было и тебе отправиться вслед за стадом? — спросил рыжеволосый великан, его руки, обожженные, в рубцах, выдавали в нем горшечника. — На Эвбее, поди, спокойнее и просторнее, чем здесь.
— Моя рука еще не отвыкла от меча, — твердо сказал нарядный хитон. — И я достану им наглецов-лакедемонян, которые, верно, уже сожгли мой дом — дом моего отца и моего деда. Он был разрушен мидийцами, но я заново его отстроил. Наверняка они срубили столетние оливы в моем саду. И их кони вытоптали мои пастбища. Вчера ночью вы видели далекое зарево? Спартанцы разоряют наши родные гнезда. Птицы — и то их защищают, выклевывая глаза обидчику. А мы, выходит, прячемся. Не перегибает ли здесь палку вечно осторожный Перикл? Верно ли то, что мы спокойно наблюдаем, как враг глумится над нашим отечеством, над нашими святынями?
— Луковицеголовый выжил из ума! — раздался негодующий голос.
Его тут же поддержали другие:
— Убегая от огня, можно попасть в дым!
— Схинокефал стар, он выжил из ума! Его голова, которая вовсе не кончается, озабочена тем, чтобы потаскушка Аспасия не наставила ему новые рога!
— Чужое добро раздается щедро. И это сказал не я, а величайший Гомер!
— А вот здесь ты не прав, приятель! Оставь Гомера в покое. И согласись, что честнее Перикла нет человека в Афинах! Разве тебе не ведомо, что царь Архидам — его гостеприимец? Олимпиец во всеуслышание заявил, что, если Архидам, об этом памятуя, не предаст огню и разору его загородные имения, пощадит его дома, сады и поля, то он, дабы избежать кривотолков, сплетен и подозрений, безвозмездно отдает их в собственность Афинского государства. Кто еще из власть имущих афинян способен на такой великодушный жест?
— И не надо учить орла летать! — раздался второй голос в защиту стратега. — Перикл мудр и дальновиден. Зачем нам ввязываться в большое сражение с лакедемонянами, если их сухопутное войско, как ни крути ни верти, а превосходит наше? Разъяренный бык готов спрятаться от досаждающих ему слепней и оводов. Мы будем отгонять спартанского быка маленькими, но злыми укусами. А большой, непоправимый урон нанесет ему наш флот, равного которому нет. Не случайно Перикл любит повторять: «Кто владычествует на море, тот владычествует и над его берегами». Десанты афинян опустошат земли и мегарян, и беотийцев, и локров, и хитрых коринфян. Все выйдет так, как задумал великий Перикл!