Еды она наготовила — ужас! То есть, радость. Когда еды много, это ведь радость? А когда кусок в горло не лезет, это как? Я его пихаю-толкаю, глотаю-стараюсь, а кусок спрашивает: «Где сейчас Юрюн? Где Зайчик? Такой красивый Зайчик? Такой хороший, такой глупый Зайчик? И даже такая вредина Жаворонок — где она, а?» Поди теперь, проглоти его! Ничего, справилась. Беру второй кусок, а он: «Где Юрюн? Где Зайчик? Что с ними?!»
Сижу голодная, носом хлюпаю.
И сразу стало темно. Нет, еще не темно. Еще светло. И мама тоже носом хлюпает. Мы хлюпаем, Нюргун чавкает. Перестал чавкать, задумался.
— Защищать, — говорит. — Буду защищать.
И еще:
— Не бойтесь.
— Я не за себя боюсь, — объясняет мама. — Я за Юрюнчика.
— И я за Юрюнчика! — обижаюсь я. — И за Зайчика! А за себя я нисколечко не боюсь! Чего мне за себя бояться? Дурак ты, Нюргун, ничего ты не понимаешь!
Он кивает. Он всегда кивает, когда я его дураком обзываю. Другие злятся или смеются, а он кивает, серьезно так. Совсем неинтересно его дураком обзывать. И даже совестно, если по правде.
— Юрюнчик, — мама гнет свое. — Ты как думаешь, Нюргун, он справится?
Нюргун кивает.
— С Уотом? Он ведь здоровила, этот Уот... Мне Мюльдюн рассказывал.
Не удержалась я, прыснула в ладошку. Притворилась, будто мне соль в нос попала. Мюльдюн ей рассказывал! Мюльдюн у нас рассказчик, это да! Мама ему: «А каков-таков Уот Усутаакы?» А Мюльдюн ей: «Ого-го!» Мама ему: «Что, прямо-таки ого-го?» А Мюльдюн ей: «Угу!» А мама ему: «Большой? Сильный? Могучий?» А Мюльдюн ей: «Ага!» Чистое тебе сказание дедушки Сэркена, хоть бери и народу пой!
— Справится? — голос у мамы дрожит, трескается. Вот-вот черепки посыплются. — Справится, да? Юрюн? С Уотом?
Нюргун ее за руку взял:
— Юрюн сильный. Самый сильный.
— Сильней тебя? Сильней Мюльдюна?
— Да.
— Значит, справится?
— Да.
— Точно?
— Да.
Я его слушаю, смотрю, а уже пятый кусок подъедаю. И молчат они, куски-то! Не пристают с вопросами. Уверенный он, Нюргун, убедительный! Правильно я его тогда спасла. Когда? Ну тогда, когда его от столба домой забрали. Помните, я к нему прилетела и спасла? Уморил бы его Юрюн без меня, это я вам точно говорю!
Вот тут темно и стало. Нет, еще не темно.
Громко стало:
— Кур-гын! Куур-гыын
[14]!!!
Я думала: дом рухнул. А что? Взял и рухнул, просто я еще не до конца заметила. Стены дрожат, посуда валится, по полу скачет. Кровля над головами пляшет. Дом у нас крепкий? Крепкий. Места много? Много. Вот по всему дому и громыхает. Где погром, где эхо — не разобрать. И опять:
— Ку-у-у-р! Гы-ы-ы-нннн!
Четыре раза подряд. Нет, дом стоит. Мы сидим. Мы с мамой, значит, сидим, а Нюргун встает. Большой такой встает, широченный, аж глазам страшно.
— Пойду, — говорит. — Посмотрю.
И еще:
— Не люблю.
А кто любит? Я вот ни капельки не люблю, если кур-гын! И мама не любит. Бледная она, мама, губы дрожат.
— Иди, — соглашается. — Посмотри. И быстро назад.
Это она Нюргуну, да? Как маленькому!
Я к окну — прыг! Зачем? Ну, чтобы первой все увидеть. Обидно будет, если Нюргун первый. Наружу я идти не боюсь, просто не хочу. Я ничего не боюсь! И маму нельзя одну бросить. Она со страху умрет, если без меня. А за окном — пылища! А за окном — вихрь-ураган! Помните про темно? Вот оно и делается темно: мрак-мрачище! Только и вижу, что лесного деда. Ну, так вижу, не очень. И дед как бы не дед. Лохмы, космы, сам бурый, черный, в колтунах. Лапы врастопырку, башка чурбаном. Здоровущий! — вроде скалы-утеса. На двор — кур-гын! С высоты высоченной, как с неба соскочил. И осколками, брызгами во все стороны — хлобысть!
Был, и нет его.
— Что там? — спрашивает мама.
— Кто там, — отвечаю. — Нюргун.
А там и правда Нюргун. Стоит в пыли, озирается. Панцирь на нем сверкает. Солнца нет, а панцирь сверкает. Представляете? И меч сверкает. И еще что-то сверкает. Даже развиднелось чуточку. Это оно зря. Лучше бы пыль, лучше бы я этого гадкого восьминога и видеть не видела, и знать бы не знала.
— Нюргун! — кричу. — Вон он!
— Бей! – кричу. — Бей его!
А если ой-боой кричу, так это не потому что испугалась. Просто на язык подвернулось. Вам и не то еще подвернется, если восьминог! Три головы: пасти скалятся, слюни текут. Сам в чешуе, из брюха лапа торчит. Толстенная, жирнющая, в узлах. А из нее восемь плетей ногастых по земле: шлеп-шлеп! И когтищами: шкряб-шкряб! И не пойми чем: шур-шур!
Я в доме, за стеной, а слышно!
— Мамочки!
Это мама. Свою маму вспомнила, мою бабушку. Рядом встала, в окно глянула — тут кто хочешь родню помянет! Я бы много чего помянула, да при маме стыдно. А восьминог извернулся, спиной вниз, тут она с него и свалилась. Кто? Глыба. Глыбища! Мерзость, безобразие. Скорлупа — бздыннь! Вторая скорлупа — бздыннь! Третья...
Я вам говорила, что он в три скорлупы спрятался? Кто он? Ну, это позже, не сейчас. Сейчас я и не подозревала, кто он, и вам не расскажу.
— Не надо, — говорит Нюргун. — Не люблю.
Третья скорлупа — бздыннь! Восьминог — фр-р-р-р! Нет его, улетел. Надо же, крыльев нет, а летает. Взвился в воздух и падучей звездой за край небес... Всё, короче. Сгинул.
А Нюргун свое долдонит:
— Не надо. Не люблю.
Кому это он? Нет, не вижу. А, вижу. Пыль клубится, Нюргун сверкает, а по двору три тени шастают. Бойкие такие, оружием грозят. Вроде как три боотура на солнышко вышли, тени отбросили, а те возьми и начни своевольничать. То сбоку зайдут, то в лоб.
— Не надо.
— Эй, девчонка! Иди сюда...
— Это я девчонка? Дурак! На себя посмотри!
Так, опять вперед забежала. Возвращаемся, хорошо? То есть ничего хорошего, если он стоит и ухмыляется. На дворе пыль, на дворе Нюргун, на дворе тени скачут, а он в доме и зубы скалит. Мелкий, тощий, плюгавый. На вид лет десять, может, одиннадцать. Молокосос! Девчонка я ему!
— Это я дурак?
— Ты!
— Я не дурак! Я Эсех Харбыр!
— Эсех он! Харбыр он! Дурак!
— Дура!
— Сам дурак!
— Ну все! Надоела!
Вот скажите, если я ему надоела, зачем меня хватать? Мама в крик, Нюргун в дом, тени врассыпную, только поздно. Этот Эсех большой сделался, в доспехе. Хвать меня поперек! На плечо вскинул и дёру!