Ну, я и дал.
2
Я не шаман, и бубна у меня нет
Дверь еще не успела захлопнуться за мной, а я уже кубарем катился с пригорка — прямиком в кусты ольховника, голые и жалкие. И хотелось бы лучшего укрытия, да не нашлось поблизости. Хруст, треск, мокрые прутья хлещут по морде, и я, считай, проломил ольховник насквозь, но в конце застрял. Хорошо, что я слабак. Нюргун бы вихрем пролетел, и даже не заметил. Пока я катился-ломился, в грязи измарался — ой-боой! Оно и к лучшему: грязные незаметней. Луг, где куролесил дядя Сарын, из кустов просматривался едва-едва. Я очень надеялся, что Сарын-тойону меня тоже не видать.
Ладно, была — не была!
Я выбрался из кустов. Пригибаясь и оскальзываясь, рванул по склону в ложбинку, ведущую к самой луговине. Да уж, красться у меня получается лихо, совсем как у Вилюя. В детстве мы дразнились: «Слышишь топот-грохот? Это Вилюй к нам подкрадывается»...
Луг я старательно не замечал. Звери чужой взгляд чуют, а дядя Сарын сейчас — хуже зверя. Впрочем, нырнув в ложбину, не выдержал, глянул: что ж там творится-то? Луг дергался в судорогах — серая, бурая, зеленая каша на огне. Исходил паром, дымом, всхлипывал, чмокал, шел пузырями, а посреди этого безумия топтался косматый старец, величественный даже со спины. Когда старец вздумал обернуться, я без стеснения упал на пузо. Не боотуром же вставать? Помню, вставали, больше не хочется. Над головой пронеслась волна жара, за ней — лютый, грызущий кости мороз. Шапка моя задымилась, а брови в один миг заиндевели.
Эй, Юрюнище! Вовремя ты спрятался!
Шапку я потушил, иней обтер — и двинул на карачках по ложбине. А куда деваться? Высунешься — не сгоришь, так окоченеешь! Нырнул в безлистые после зимы, тесно сплетенные заросли болбукты
[7], рискнул бросить косой взгляд: луг, искореженный дядей Сарыном, был рядом — камнем докинуть. Между нами, в смысле, между спасительной болбуктой и убийственным Первым Человеком, торчал здоровяга-валун, от пят до макушки в охристых пятнах лишайника. Выносите, ноги! Добежал, присел за валуном на корточки, перевел дух. Ф-фух! Изрядная каменюка, однако — с трех Нюргунов величиной, а таких слабаков, как я, пятерых брать надо. Надеюсь, выдержит.
Ну что, пора? Ближе не подобраться.
Земля задрожала. Хруст, скрежет — в недрах Осьмикрайней рвались корни мира. «Дядя Сарын! — хотел крикнуть я. — Не казни себя! Хватит!» Выглянул — и обомлел. Все слова комом в горле встали. На истерзанном лугу дымилось с полдюжины закопченных провалов, превращая луговину в окрестности Кузни мастера Кытая. А там, куда смотрел Первый Человек, вспучивался земляной горб. Вздыбливался жирными пластами, раздавался в стороны — из Нижнего мира в Средний тянулся росток дерева-исполина.
— Бай-даа
[8]!
Когда горб лопнул, вместо зеленого клейкого ростка к небу взметнулись мерзкого вида жвала — глянцевые, темно-лиловые, с острыми концами цвета свежей крови. Жвала клацнули, издав сухой неприятный треск, воздух наполнился едким запахом стекающего с них яда. Я закашлялся, прикрыв рот ладонью. Горб расплескался жидкой грязью, наружу с завидной прытью поперла длиннющая членистая зараза толщиной со взрослого мужчину. Спина иссиня-черная, словно воронье перо, брюхо желтое, цвета волчьей сараны: три сажени, пять, семь, девять... Тонкие лапки — не счесть! — издавали скребущий звук, от которого хотелось заткнуть уши. Как я не стал доспешным боотуром, почему не бросился рубить гадину в лоскуты — до сих пор не понимаю.
И вряд ли пойму.
Тварь вознеслась над дядей Сарыном, нависла, обещая мучительную смерть. Над дядей Сарыном? Над Первым Человеком, могучим праотцом всех людей! Он стоял, запрокинув голову, и ветер трепал тусклое серебро его гривы.
— Ты!
Гром грянул над аласом.
— Ты голодна? Ешь!
Изогнувшись, чудовище вонзило ядовитые жвала в собственное брюхо. Мотнуло башкой, принялось с неистовством рвать свою плоть, утоляя голод. Когда наземь вывалилась склизкая требуха, меня чуть не стошнило. К счастью, тварь, содрогаясь в агонии, провалилась обратно во чрево былого горба. Над дырой, поглотившей самоедку, взвилось облако вонючего, хуже выгребных ям Кынкыйатты
[9], дыма.
Сарын-тойон отвернулся. Забормотал:
— Не то!.. опять не то... Где ты?
Ударил кулаком в ладонь:
— Где?! Найду! Из-под земли достану...
Огорчается, понял я. Тянул Уота, вытянул кусачую заразу. Любой бы огорчился!
— Дядя Сарын! Уймись!
— Найду!
— Так тебе Уота не достать!
— Достану! Кто здесь?!
— Это я, Юрюн Уолан. Помнишь меня!
— Юрюн?
Ох, и не понравился мне этот вопрос!
— Ну да! Дядя Сарын, ты себя не казни! Ты не виноват!
— Виноват!
— Я Жаворонка вытащу! И Зайчика! Ты только...
— Виноват! — меня обдало смрадным ветром, несущим вонь падали. — Я виноват! Все виноваты! И я, и ты...
Ага, теперь я виноватый. Хорошенькое начало!
— Ты бы усох, а? Усыхай и потолкуем! На дудке мне сыграешь...
— На дудке? Можно и на дудке. Юрюн, значит?
— Да!
— Покажись, дружок! Чего прячешься?
Ну, я и показался. Зря, конечно.
— Татат-халахай
[10]!
Дядя Сарын крутанулся волчком. Седые космы мотнулись, упали ему на глаза. Это меня и спасло. Ну, еще то, что я был усохший. Спасло, да не помиловало. Там, за космами, горела пара вогнутых плошек с чернющей смолой на дне. Меня едва не всосало в их гибельный омут. Тело утратило волю, размякло — студень, реденький балхай, подзастывший на холодке. Между ушами закопошились скользкие черви. Взгляд Сарын-тойона тянул мои ду̀ши, ремнями мотал на локоть — все три, сколько есть. Лишь завеса спутанных волос мешала втянуть Юрюна Уолана целиком, без остатка.
Первый Человек в раздражении махнул рукой, убирая волосы с лица — и я, собрав остатки сил, упал на спину, откатился за чудесный, лучший в мире валун. Вот, лежу, трясусь, стучу коленками. Был Юрюн, стали пальцы тети Сабии. За шиворот текут ручьи пота, а валун, бедняга, плавится вершиной, исходит зыбким маревом.
— Ну что же ты, дружок? Иди дудку слушать...