Мы встретились в ресторане неподалеку от медицинского кампуса; во времена ее интернатуры этот ресторан рекламировал свое фирменное блюдо как «изысканный хумус», и мы туда ходили по особым случаям. Теперь он специализировался на тефтелях, но почему-то там по-прежнему пахло хумусом.
Мы увидели друг друга; именно такой я ее помнил. Мы обнялись, сели. Некоторое время говорили о работе, о Салли и ее новой партнерше, о Лоренсе и Джиллиан. Она рассказала мне про своего мужа-эпидемиолога, я рассказал ей о Джулии. В сорок три года она родила еще ребенка, девочку. Она показала мне фотографию. Девочка была красивая, очень похожая на Лисл. Я ей так и сказал, и она улыбнулась.
— А ты? — спросила она. — У тебя есть другой ребенок?
Да, сказал я. Я только что усыновил одного из своих бывших студентов. Я видел, что она удивилась, но улыбнулась, поздравила меня, спросила, кто он и как это случилось, и я ей рассказал.
— Как здорово, Гарольд, — сказала она, когда я закончил свой рассказ. А потом: — Ты его очень любишь.
— Да, — сказал я.
Я бы хотел сказать тебе, что с этого начался новый этап, что мы стали друзьями, что мы продолжали общаться и каждый год говорили о Джейкобе, о том, кем он мог бы вырасти. Но так не случилось, хотя ничего плохого не произошло. Я в тот раз рассказал ей о своем студенте, который произвел на меня такое странное впечатление, и она сказала, что отлично знает, что я имею в виду, что и ей приходилось видеть студентов — или просто юношей на улице, — которых она как будто откуда-то знает, и только потом она понимала, что это был наш воображаемый сын, живой и здоровый, живущий где-то отдельно, отдельный от нас; он свободно бродит по миру и ничего не знает о том, как мы все это время его ищем.
Я обнял ее на прощание; я пожелал ей всего хорошего. Я сказал, что она мне дорога. Она сказала все то же самое. Ни один из нас не предложил не пропадать; мне хочется думать, что мы оба слишком уважали друг друга, чтобы так говорить.
Но на протяжении последующих лет я иногда получал от нее весточки. На электронную почту приходило письмо, где говорилось только «Снова видела», и я знал, что она имеет в виду, потому что и сам посылал ей такие письма: «Гарвард-сквер, лет 25, тощий, пахнет марихуаной». Когда ее дочь окончила университет, она сообщила мне об этом; когда та выходила замуж — тоже, и когда у нее родился первый внук — тоже.
Я люблю Джулию. Она тоже ученый, но она всегда была так непохожа на Лисл — радовалась там, где Лисл была бы сосредоточена, бурлила, где Лисл уходила в себя, искренне переживала любой успех, любое удовольствие. Но, как бы я ее ни любил, на протяжении долгих лет какая-то часть меня не переставала напоминать, что с Лисл меня связывало нечто более глубокое. Мы вместе кого-то создали и вместе видели, как он умирает. Иногда я чувствовал, что мы соединены физически — длинным канатом, протянутым между Бостоном и Портлендом; когда она тянула свой конец, я это чувствовал. Где бы она ни была, где бы я ни был, он всегда присутствовал — сверкающий, витой трос, который растягивался, дергался, но никогда не обрывался, напоминая нам при каждом нашем движении, чего у нас больше никогда не будет.
Когда мы с Джулией решили, что усыновим его — где-то за полгода до того, как сказали ему об этом, — я поговорил с Лоренсом. Я знал, что Лоренсу он очень нравится, что он его уважает, что он ценит наши отношения, и при этом я знал, что Лоренс есть Лоренс и что он обеспокоится.
Он обеспокоился. Мы долго разговаривали.
— Ты знаешь, как он мне нравится, — сказал он, — но все-таки, Гарольд, что ты вообще о нем знаешь, на самом-то деле?
— Да немного, — сказал я. Но я знал, что к худшему сценарию, который существовал в голове у Лоренса, он не имел отношения. Я знал, что он не вор, что он не придет и не убьет нас с Джулией во сне. Лоренс тоже это знал.
Я, конечно, понимал — не зная ничего наверняка, без каких бы то ни было доказательств, — что в какой-то момент в его жизни случилось нечто ужасное. В тот первый раз, когда вы все приехали вместе в Труро, я ночью спустился на кухню и обнаружил там Джей-Би; он сидел за столом и рисовал. Мне всегда казалось, что Джей-Би другой человек, когда он один, когда он уверен, что ему не нужно ничего изображать, так что я сел и стал смотреть, что он рисует — это были наброски, изображавшие вас всех, — и спросил, чем он занят в магистратуре, а он рассказал мне про художников, которыми восхищается; три четверти имен я слышал впервые.
Я уже выходил было из кухни, но тут Джей-Би меня окликнул. Я вернулся.
— Слушай, — сказал он смущенно. — Я не поучаю и вообще ничего такого, но не приставай к нему уж так с расспросами.
Я снова сел.
— Почему?
Джей-Би явно испытывал неловкость, но был настроен решительно.
— Нет у него никаких родителей, — сказал он. — Я не знаю, что там случилось, но он с нами даже говорить об этом отказывается. Ну, со мной, по крайней мере. — Он помолчал. — Я думаю, с ним в детстве произошло что-то жуткое.
— Что именно жуткое? — спросил я.
Он помотал головой.
— Мы точно не знаем, но предполагаем, что какое-то ужасное физическое насилие. Ты заметил, что он никогда не раздевается на людях, никогда не позволяет к себе прикасаться? Я думаю, его кто-то избивал или… — Он снова остановился. Его самого всегда любили и берегли, у него не хватало духу представить, что может последовать за этим или, и у меня тоже. Но, конечно, я все это замечал — я расспрашивал его не затем, чтобы ему стало не по себе, но, даже видя, что ему не по себе, я не мог остановиться.
— Гарольд, — говорила Джулия, когда он уходил спать, — ты его мучаешь.
— Знаю, знаю, — отвечал я.
Я знал, что за его молчанием скрывается что-то страшное; я не хотел знать, что именно, и в то же время хотел узнать.
Примерно за месяц до официального усыновления он вдруг приехал на уикенд, очень неожиданно: я пришел с тенниса и обнаружил его на кушетке; он спал. Он приехал, чтобы поговорить со мной, чтобы попытаться в чем-то мне признаться. Но в конце концов так и не смог.
В ту же ночь Энди в панике позвонил мне: он не мог его разыскать, и когда я спросил, почему он вообще звонит ему в полночь, Энди сразу стал уходить от ответа.
— У него сейчас трудный период, — сказал он.
— Из-за усыновления? — спросил я.
— Не могу ничего сказать, — чопорно сказал Энди. Как ты знаешь, Энди оберегал врачебную тайну с переменным успехом, но уж если решал оберегать, то делал это со всей серьезностью.
А потом позвонил ты и тоже попытался что-то напридумывать.
На следующий день я попросил Лоренса выяснить, не числится ли за ним каких-нибудь судимостей по малолетству. Я знал, что он вряд ли что-нибудь обнаружит, а если и обнаружит, данные будут недоступны.
Я сказал ему правду в тот уикенд: для меня не имело значения все, что он делал когда-то. Я знал его. Для меня имело значение, каким человеком он стал. Я сказал ему, что мне не важно, кем он был раньше. Но, конечно, это были наивные слова: я усыновил человека, которым он стал, но к этому прилагался человек, которым он некогда был, и я не знал, кто это. Позже я жалел, что не объяснил достаточно ясно, что этот человек, кем бы он ни был, тоже мне нужен. Позже я думал — неотвязно думал, — что было бы, если бы я нашел его на двадцать лет раньше, младенцем. Или не на двадцать, так на десять, хотя бы на пять. Кем бы он стал, кем бы я стал?