Какая безумная затея. То, наверное, была другая Сьюзен, потому что настоящая Сьюзен помнит, что эти мысли ее коробили. Она помнит, как пыталась проанализировать и тем самым развеять очарование нового Эдварда, в котором благоприобретенный ребяческий пыл соединился с врожденной пресыщенной чопорностью. Помнит, как пыталась убить презрением нехорошее любопытство: интересно, каков будет этот правильный и осторожный Эдвард во власти скрытой в нем неукротимой и неуправляемой стихии.
В кратком содержании воспоминаний Сьюзен говорится, что она, решив соблазнить Эдварда, взяла и сделала это. В полном тексте говорится иное. Она посылала ему намеки, совершенно не понимая, на что намекает. Были порывы нежности. Поглаживания и пошлепывания на улице под дождем. Кокетливые штучки. Она ткнула его в грудь, когда он выходил из библиотеки.
В «Университетской таверне» подошла к нему сзади и закрыла ему глаза руками. За обедом в Общей столовой, после тяжелого дня и трудового вечера накануне — надо было писать работу, — когда они молча ели, ее взгляд остановился на его легких растрепанных волосах, на его невидящих усталых глазах, и она почувствовала удивительную прежнюю теплоту к этому странному юноше, странно ей дорогому, о котором ей хотелось заботиться. Она не знала, что хочет его соблазнить.
Был он расположен или нет? Она думала, что всего лишь высматривает в нем знаки — привлекает она его или отталкивает. Они пили пиво в «Университетской таверне», и она сказала: Эдвард, давай я поживу у тебя. Он рассмеялся, обратив это в шутку и так отказав, и она тоже рассмеялась, думая, что в шутку и предложила.
Она заводила разговоры о цензуре и порнографии, психоанализе и трех стадиях развития — оральной, анальной и генитальной. Она рассуждала о гомосексуальности у Платона и обнаженных атлетах на Олимпийских играх. Она показала ему свой недописанный разбор «Застенчивой возлюбленной»
[1]. Пока он читал, она выдала: я все забываю, что ты девственник, и он покраснел и поперхнулся.
Она не задумывала ничего далеко идущего, она думала, что просто пытается стрясти с него самодовольство. Теплым весенним днем они отправились в заповедник на поиски перелетных птиц. Хорошо ностальгически поговорили о семейной жизни, о жизни в Гастингсе и о его будущем. Он собирался, став адвокатом, браться за гражданские дела, которыми никто другой заниматься не будет, и оказывать бесплатную юридическую помощь нуждающимся. Она подумала, какой он хороший человек, и возгордилась, словно это она сделала его хорошим. Потом они вернулись в университет, было поздно и темно, и он пригласил ее к себе выпить кофе перед тем, как он ее проводит. Когда они поднимались по темной лестнице, он отпирал дверь, они входили в комнату, он зажигал свет, она чувствовала невыносимый задор мгновения, ослепительную неотделенность от сейчас, заполненного их присутствием, ее и Эдварда, это мгновение сосредоточило в себе всю жизнь, и ей хотелось кричать или петь. Эдвард подогрел кофе, выставил печенье, сходил к полкам за книгой о птицах, и они сидели, сдвинувшись плечами-руками-бедрами, пока он искал американскую горихвостку и певчих птиц, которых они видели. И весь этот настоящий момент был такой настоящий, что вокруг все гудело, она уже едва это выдерживала и наконец услышала голос, сказавший: давай, теперь можно, и следом свой собственный голос, шептавший Эдварду на ухо приглашение.
Потом у обоих билось сердце, были трепет и дрожь, его большие глаза глядели слишком в упор, чтобы сфокусироваться, его голос охрип: ты не шутишь? Запоздалая осмотрительность и трезвость ее ответа: только если ты этого хочешь. Его ошаление: о господи боже.
У него на тумбочке горела единственная лампа, свет от нее падал вниз и разливался по комнате. На Сьюзен был мягкий светло-зеленый свитер, клетчатая сборчатая юбка, белые носки. Внизу — белый лифчик и белые трусы. Без этого всего она оказалась худой и долговязой, щеки бледные, очков она тогда не носила, волосы легко спадали на спину. Она волновалось из-за своей слишком маленькой груди — пока не увидела восхищения в глазах Эдварда. Он был еще долговязее, чем она. Грудные ребра выпирали, бедра худющие, причинное место — самое массивное из всех частей тела. В комнате было прохладно, и они продрогли, и дрожь не уходила.
В кровати он задыхался, сипел, пыхтел и ревел. Не отпирайся, Сьюзен, ей тоже понравилось, — куда больше, чем потом будут нравиться иные повторения. Он налегал на нее, наддавал и вопил: «Ты такое чудо, поверить не могу, какая ты чудесная». Потом он поблагодарил ее за великодушие.
Далее был длинный голый разговор, во время которого они лениво трогали друг друга. Он открыл ей тайну, которую больше никому не открывал. Он начал писать, сказал он ей. У него есть стихи, рассказы и очерки, и уже исписаны два больших блокнота.
4
Эдвард и Сьюзен: как чудесно, сказала ее мать, он как бы вернулся в семью — мужем. Это было в 1965 году, студеный март, планы не менялись: они продолжали учиться, только теперь Сьюзен жила в квартире Эдварда. Они полагали, что это счастье.
Сьюзен может припомнить кое-что из этого счастья, если постарается. Двадцать пять лет она не старалась, предпочитала держать его за иллюзию, оберегая Арнольда и детей. Она не хотела развенчивать свое разочарование.
Сейчас она припоминает не столько даже счастье, сколько места, где это счастье случалось. Счастье неосязаемо, место делает его зримым. Были летние места, и был Чикаго. Из их с Эдвардом двустороннего счастья ей вспоминаются только два лета — а из них первое, поделенное ими между старым домом ее родителей в Мэне и съемным домиком его кузена на северо-западе штата Нью-Йорк. Мэнскии дом, еще из их детства, высился над холодной заводью в соснах. Он был с фронтонами, с английскими окнами в мелкий квадратик и верандой, и стоял на травянистом уклоне, внизу начинался камень. Она помнит Эдварда в лодке, они плавали на ней в пятнадцать лет и потом, уже поженившись. Ее воспоминания слегка перемешиваются. Она помнит, как в лодке Эдвард-мальчик пробует сигарету и бросает ее в воду. Помнит, как он говорит о своей мачехе, которая развелась с его отцом перед смертельным сердечным приступом, и ей стыдно видеть, как мальчик плачет.
Другой дом, домик его кузена в штате Нью-Йорк, был попроще. Он стоял в густой тени деревьев у лесной речки. В нем была одна верандочка, большая комната с неотделанными бревенчатыми стенами, и две маленькие комнаты в глубине. Она вспоминает, как Эдвард печатает на машинке при настольной лампе, а она, сидя в моррисовском кресле, пытается при этой же лампе читать и не знает, счастье это было или нет. Они пошли купаться — выскочили раздетыми из дома в реку. Трахались потом. Наслаждаясь контрастом с былой неприязнью, играя, как будто им все те же пятнадцать и они дома в Гастингсе — нарушают порядки. Затем вернулись к современным обязательствам: после секса написали письмо матери с отцом и подписались «Сьюзи и Эдвард». Детская любовь, говорила ее мать, совсем как брат с сестрой.
Воспоминания о счастье в Чикаго найти труднее. Эдвардова квартира, где они оба были так заняты. Письменные работы и экзамены, должные засвидетельствовать, как специализировались, углубились и перестроились их умы. Штудируя каждый свое, они уважали потребности друг друга и вели себя вежливо. Они отучились год на стипендии и вспомоществования ее отца. Потом, поскольку Эдвард не хотел зависеть от ее родителей, она начала преподавать английский первокурсникам в городском колледже. Там она с тех пор с одним-двумя перерывами — и работала. Когда Эдвард в марте отказался от стипендии, ее работа стала для них единственным источником средств.