Я здесь, Архинальдо. Я остался с тобой.
Я боролся. Я выбрал жизнь.
3
Когда мы вернулись в Эль-Туито, Архинальдо чуть не силой затащил меня к себе домой. Моя сестра, знаешь, она была немножко фельдшерицей. Она полечит твой лоб. Один раз она зашила мне коленку, и совсем не было больно.
Матильда усадила меня в кухне и размачивала корки запекшейся крови, пока маленький футболист рассказывал ей о спасении, о моей битве с океаном, о моей победе. El loco, видела бы ты его, ни дать ни взять Эрик Моралес
[49]. Потом – я-то, слава богу, был жив и невредим, – он принялся изображать, как нырял на песок. Как доставал до верхнего угла ворот. Как ловил мяч. Посуда опасно подпрыгивала на столе. Его сестра улыбалась. У нее была хорошая улыбка. Ее черные глаза встретили мой взгляд, не задержавшись на нем. Она промыла рану, осмотрела ее. И я наконец услышал ее голос: три стежка, если вы хотите остаться guapo. Один, если хотите быть golfo. Архинальдо расхохотался. Соглашайся на три стежка, el loco, она терпеть не может golfo! Golfo, бродяга. Guapo, красавец.
Ее руки не дрогнули. Я тоже. Ни когда игла проткнула мою кожу, ни когда нить натянула ее, ни когда она посмотрела на меня, на сей раз дольше, и сказала: готово. Готово, и я хотела бы вас поблагодарить за все, что вы сделали для моего брата. С вами к нему вернулся смех. Я была бы рада, если бы вы остались с нами поужинать. Тут Архинальдо подпрыгнул, в точности как Леон. Победный прыжок.
У меня оставалось время, пока она стряпала, и я вернулся в свою комнату. Ополоснул под душем соленую, исцарапанную кожу. Сменил футболку на белую рубашку – то-то посмеется надо мной Архинальдо: ты как будто в церковь собрался.
А когда я пошел купить ей подарок, когда выбирал его из сотни, мое сердце сорвалось с цепи. Хотя между нами ничего не было. Никакой двусмысленности. Я и видел-то ее всего дважды. Меня поразил взгляд ее черных глаз, жесткий и таинственный одновременно. В выражении ее лица, кротком и грустном, было смирение. Отстраненность. Красота, не желающая проявляться, не дарующая себя.
Быть может, и у нее тоже были свои звери?
Маленький вратарь обхватил меня ручонками и стал исступленно целовать, когда я, войдя, бросил ему новенький мяч. Почти такой же, как у Роналдиньо. Матильда потупила глаза, и кровь прилила к ее щекам, когда я преподнес ей витой браслет из перламутровых ракушек, розовых и черных, выбранный из сотни. И когда я помогал ей застегнуть его на запястье, руки у меня дрожали. Из вас вышел бы плохой фельдшер, сказала она, смеясь. Ее смех успокоил меня. Я присоединил к нему свой. И мне показалось, что в этот момент что-то отпало от меня. Окончательно. Старая кожа. Старый запах. Я не знал других женщин после Натали. Только отвращение.
Три года в ремнях, связанный, отрезанный от мира, я цеплялся за божественную грусть той журналистки. Спасательный круг красоты. Она помогла мне выжить, вынести белизну, холод, сталь, решетки. Серебристые жидкости в трубках. Я представлял, как привезу ее сюда. Или куда-то еще. Каждый день, все эти три года, я мечтал о нашей новой жизни. Чтобы избыть ее грусть, избыть мое горе. В моих горячечных снах я слышал порой взрывы смеха. Иногда в них соприкасались наши тела, ее губы шептали у моего уха слова головокружения и страсти. Но если человеку не хочется в ваши мечты, нет шансов, чтобы это случилось. Она бросила трубку, и мне не было грустно. Ее молчание пробудило меня.
У вас хороший смех, сказала мне Матильда, хочется смеяться вместе с вами.
А мне захотелось плакать. Все стало таким простым. Таким настоящим. Я задерживаю ее руку в своей. Она не отнимает ее. Смотрит на свой браслет. Он очень красивый. Знаете, эти цвета здесь редки. Больше красного, желтого, оранжевого.
Я.
Ее рука взлетает, легкая, изящная, чтобы откинуть прядь волос.
Я.
Я думаю, нам пора к столу, тихо говорит она. Ее черные глаза избегают моего взгляда. Идемте к столу, прошу вас. Архинальдо! Ее губы складываются в восхитительную гримаску. Восхищение едва ли на долю секунды, но мне этого достаточно, чтобы увидеть ее несказанную красоту. Этот свет, который она гасила на людях восемь с лишним лет.
46
Pozole blanco был изумителен. Рагу из свинины и маиса какахуацинтле, белого маиса, зерна которого при варке раскрываются венчиками и образуют в тарелке цветы. Архинальдо смешил нас, изображая бомбардира Хареда Борхетти
[50], автора сорока шести голов в национальных матчах. Он растрогал нас рассказами о школе. Матильда больше не откидывала прядь. Иногда она косилась на браслет, который я ей подарил. Наши взгляды не встречались – думаю, из-за присутствия братишки. Она, в свою очередь, рассказала забавные случаи из своей работы в медпункте. Про одного марьячи, совершенно borracho
[51], который попал смычком своей скрипки себе в глаз. Это было ужасно. Архинальдо хохотал. Он копировал пьяницу, изображал зомби. Это было ужасно. Нехорошо смеяться, Архинальдо, это не по-христиански. И мы закатились еще пуще. Им было жарко от свечей. Пламя щипало глаза. Потом настало время Архинальдо идти спать. Тогда он взял меня за руку и увлек в свою комнату. Расскажи мне сказку, el loco. Пожалуйста. Сестра рассказывает всегда одни и те же.
Сидя рядом с ним на кровати, я рассказывал ему сказки, которые читал Жозефине и Леону. О детях, которые одолевали чудовищ. Злые чары. Доставали звезды с неба. Сказку о богатыре, который вернул людям солнце. О женщине, превратившейся в лису. О семерых потерянных братьях. О приключениях Прямой Линии.
Матильда сидела в тени и слушала. На душе было тепло и отрадно. У нас не было прошлого. Не было будущего. Лишь недолгое забытье в минуту благодати. Которая ничего не требовала. Ничего не ждала.
Она проводила меня до дверей. Меньше, чем через четыре часа, за мной приедет грузовичок, чтобы отвезти в Десконосидо. Мы прошлись немного по улице в теплой ночи. Маленькие перламутровые ракушки блестели на ее запястье. Мы молчали. Мне показалось, что мы шагаем в ногу, и нам стало смешно. Два коротких смешка, приглушенных тяжестью темноты.
У нас уже появился свой язык.
В конце улицы мы расстаемся. Я погружаю зелень моих глаз в ночь ее взгляда. И что должно быть сказано, то сказано.
16:30
– Был период Центра занятости, кошмар. Кафка. Они ничего не понимали. Не слушали. Они окопались за своими столиками, за своими экранчиками. За своей мелкой гордостью: у них есть работа, они важные птицы. Их зарплата – наши налоги. Их пенсия – наше разорение. Они об этом забывают. Никакого сочувствия, никакой доброты. Ноль такта. Я видел, как прерывали собеседование, потому что им пора было уходить. В 16:30, черт побери, 16:30, время полдника. Люди оплакивали свою рухнувшую жизнь, а они уходили полдничать. Приходите завтра, мы открываемся в 8:30. Ровнехонько в тот час, когда люди отводят детей в школу. Приходишь – очередь на четыре часа. Война нервов. Они предлагали мне черт-те что. Ремонт и покраска автомобилей. Сварка. Акустика. Больше ничего нет. В автомобильной отрасли это все. Людей так достали обираловкой с машинами, что теперь они ходят пешком. Попробуйте продавать обувь или велосипеды, переквалифицируйтесь. Отстаньте от меня с вашими пустяковыми проблемами. В этой стране каждый день прибавляется по тысяче безработных. Так что вы ли, другой ли. Орите сколько хотите. Что я могу поделать. Вы хотите на мое место, да? Хотите мою работенку? Ступайте, ступайте! Убирайтесь, не то я позову охрану. Меня от вас блевать тянет. В моем досье вечно не хватало какой-то бумажки. Двадцать раз они требовали справку о зарплате за год. За пять лет. Характеристику, которую я посылал им три раза, и три раза они ее теряли. Мы сменили программное обеспечение. Мы сожалеем. Черта с два. Это чтобы вас достать, раздавить окончательно. Одним безработным меньше. Кривая идет вниз. Ложь завоевывает позиции. Я ждал выплаты компенсации. Прошло уже восемь месяцев, а мне не заплатили ни гроша. Прикиньте, Натали рвала и метала, вся ее зарплата уходила на прокорм, все псу под хвост. Но дело не только в этом. У нее был в то время кто-то в Париже. Она ночевала в «Терминюс норд» на Северном вокзале. Я был один. С детьми сидела няня. Мои бессонные ночи. Вино. Рак отца. Жирные водопроводчики. Все эти унижения. Вот тогда-то мне и захотелось прикончить к чертям этот мир, который я больше не любил и который больше не любил меня. Но даже на это я оказался неспособен. И тогда я решил, что моя трусость, мои разочарования и мои слабости – все это должно кончиться на мне. Что у меня не будет наследников. Я хотел высушить источник.