Глава 17
Когда я переезжала реку, то вспомнила, что не обедала сегодня. Но сразу же об этом забыла. К сожалению, я так была устроена, что начинала хотеть есть только при виде накрытого стола. Или в редких случаях, когда мы с госпожой Антонеску надолго уходили в поля собирать цветы для большого гербария или ловить бабочек, складывать их в стеклянную банку, на дне которой лежала маленькая ватка, смоченная эфиром. Вот тогда, бывало, у меня внезапно подводило живот, и я прыгала вокруг госпожи Антонеску, пока она доставала из своей походной сумки сверток с бутербродами и флягу с холодным несладким чаем. А в этот раз я и вспомнила-то про обед только потому, что подробно перебирала в памяти разговор с папой. Я вспомнила, что первым долгом предложила ему пойти перекусить, потому что времени было уже около трех часов, а он, судя по всему, так и не завтракал. А потом я стала прокручивать наш разговор дальше, вспоминать про этот странный папин прожект – продать существенную часть имения, для того чтобы какие-то там разбогатевшие буржуа понастроили там загородные домики. Я долго думала, откуда в папину голову могла залететь эта, в общем-то, идиотская мысль. Ведь он, если он правду говорит, никому не должен, то есть наше поместье не обременено долгами. Оно, насколько мне известно опять же, не заложено. Я думаю, что если бы в самом деле у папы были какие-то денежные неприятности, то я, в свои почти шестнадцать, конечно бы об этом догадалась. Были бы какие-то признаки и в папиных глазах, и в получаемых письмах, а главное, в поведении слуг. Но ничего такого не было, честное слово. Неужели папа на самом деле так затосковал от скучной предопределенности своей жизни – жизни богатого степного помещика, которому ничего не остается, кроме как переодеваться к обеду и вести тяжелые, раздражающие разговоры со своей подросшей дочерью? Ну а в самом деле, что ему делать? Жениться? Я уже не говорю, что он женат как католик, но допустим, что он каким-то чудом получил развод. Допустим, сам папа римский, сам святейший Пий Х, дал ему такое позволение. На ком может жениться сорокадвухлетний избалованный мужчина, обремененный тысячами больших и маленьких привычек, начиная от самых наимельчайших, вроде того кружочек лимона класть в стакан или половинку кружочка, и кончая такими серьезными вещами, как полгода в деревне, полгода в городе, как долгие и обстоятельные сборы для глупого переезда туда и обратно, наем городской квартиры, абонирование ложи в театре и выбор друзей? Папа, как я уже вам рассказывала, был в этом смысле очень капризен и переборчив. Он не желал общаться с теми, кто знатнее и богаче его, ну и, разумеется, не мог общаться с мещанами и разными полудворянчиками. В общем, почти как рыцарь Роан из французской пословицы. Тот королем быть не мог, а герцогом не желал. А папа, значит, с князьями общаться не желал, а с бедняками не мог. Впрочем, какая разница? Недаром папа римский Григорий Великий назвал гордость первой в списке смертных грехов. Гордость, наверное, заставила папу развестись с мамой, хотя ведь как упрямо он ее, гордость свою то есть, перед этим ломал. «А, впрочем, – думала я, – вот это рабство, вот это желание упасть в ноги и поцеловать следы туфелек – это ведь та же самая гордость на самом-то деле». Желание безмерно возвыситься над человеком, перед которым ты вроде бы унижаешься, которому ты вроде бы эдак рабски предан, а в действительности этой своей рабской преданностью ты делаешь рабом его. Куда ни кинь – все клин, думала я, пока извозчик проезжал под большим каменным мостом, соединявшим скалу Штефанбург с холмом, на который мне предстояло взобраться – с холмом, на котором и была улица Гайдна. Быть гордым нехорошо, быть покорным – другая сторона той же самой медали. Везде один человеческий эгоизм. Мне вдруг захотелось пройти пешком. Я остановила извозчика, вышла из коляски и, не расплачиваясь, сделала несколько шагов вперед. Извозчик испуганно смотрел на меня: вроде бы я не была похожа на шустрого юношу, который выскочил из ресторана, прыгнул коляску извозчика, проехал полгорода и вдруг на перекрестке выпрыгнул, нырнул в подворотню и сбежал. Я читала про такие случаи в фельетонах нашей городской газеты, где фельетонист под псевдонимом Старый Пудель рассуждал – как бы с точки зрения благовоспитанного пса – об упадке современных нравов. Нет, конечно, я не была похожа на такого микроскопического жулика, который ради полтинника рискует попасть в полицию, переночевать за решеткой и замарать вдобавок свое доброе имя. «Да и какие у них добрые имена? – ворчал Старый Пудель со страниц городской газеты. – Допустим, им наплевать на себя. Но как же их отец, мать, старшие братья? Разве можно так позорить фамилию? Да им наплевать на отца, мать и на фамильную честь. У них в голове вообще нет таких понятий. И вот этого мы никогда не поймем, а они никогда не поймут нас, с нашими предрассудками чести и достоинства. Конфликт поколений, господа. Что делать? Не знаю! Знаю только, что с этим надо как-то жить!».
Опять это проклятое «надо как-то жить»: с пороком сердца, с хромотой, с отвратительным характером и пустым местом в той части души, где у нормальных людей обычно располагается совесть.
Итак, я была не похожа на мелкого трактирного жулика. Но, с другой стороны – наверно, думал извозчик – кто их знает, что это за публика, эти хорошо одетые барышни с аккуратными саквояжами и в новеньких, ни разу не покорябанных ботиночках? Ботиночки – это главное, говорила госпожа Антонеску. Ботиночки главнее юбки, блузка важнее кофты, накидки или жакета. «Английские денди, – говорила госпожа Антонеску, – так прямо и говорили: пиджак – это рамка для сорочки, и не более того. Поэтому у правильно воспитанного человека может быть поношенный пиджак, но должна быть новехонькая, безупречно отстиранная и идеально отглаженная сорочка. Этим он отличается от мещанина или просто от дурно воспитанного человека, который меняет модные пиджаки, а сорочка у него, если приглядеться, уже затрепана в области воротника».
Это примерно совпадало с тем, что говорил мне о костюмах папа. Значит, я была с обеих сторон правильно воспитана, и мне только чуточку жалко было, что я девица, а не юноша. И потому не могу быть денди в полном смысле слова. Ведь денди, если вы помните, это не просто дорогой, но поношенный пиджак с великолепной новехонькой сорочкой. Денди – это еще манера поведения. Это упоительное сочетание безукоризненной, идеальной вежливости ко всем и каждому со столь же ясно выраженным презрением к окружающим. Денди всегда приходит чуть-чуть позже, чтобы на него обратили внимание в компании, и, конечно, уходит раньше всех, но не раньше, чем ошарашит собравшихся какой-нибудь ужасающей выходкой, но не такой, за которую дворяне вызывают на дуэль, а среди простых людей могут и по морде дать. А вот именно такой, от которой все только плечами пожмут, побледнеют, покраснеют, глаза закатят, но не найдут, что ответить. И вот после этого вежливо раскланяться и уйти. Что за выходка? О, это особое искусство. Например, вкушая редкостную рыбу, пересказать рассказ знакомого путешественника о том, как эту рыбу ловят и как рыбаки ходят по корзинам, наполненным живой форелью, своими грязными, вонючими, босыми ножищами. А иногда даже суют свои ножищи в корзины с рыбой, чтоб слегка, знаете ли, прохладить распаренные стопы, да и заодно размочить мозоли рыбьей слизью. Если честно признаться, то я пару раз так пробовала. В гостях. Смешно было смотреть, как барышни бледнели и подносили салфетки ко ртам. Кажется, одну даже вырвало. Но ведь я же не совала ей соломинку в горло? Кто же виноват, что она такая нежная?