Я шла по дороге, которая сначала незаметно, а потом все круче подымалась наверх, опоясывая холм, а извозчик, вместо того чтобы крикнуть «Эй! А платить кто будет?» – медленно ехал за мной. Дорога почти окружила холм. Мы таким манером – я впереди, извозчик сзади – прошли, наверно, с полкилометра, миновали несколько домов с горящими окнами, несколько закрытых лавочек и небольшой гастхаус с ресторанчиком внизу. Потом я устала шагать, остановилась, извозчик нагнал меня. Я бросила саквояж на сиденье, забралась сама. Он вздохнул с облегчением. Я сказала: «Улица Гайдна, пятнадцать». – «Помню, барышня, помню», – сказал он.
Я отперла дверь в квартиру, зажгла свечку, пока еще не совсем стемнело и было видно, где подсвечник, а где спички. Спустилась вниз, поговорила со швейцаром. Он сказал, что топить не стали, потому что на дворе уже тепло, и ночью тоже, но ежели барышня желает, он сейчас сделает все в лучшем виде. Я, разумеется, пожелала, потому что за топку было заплачено. Швейцар сообщил мне, что, оказывается, в моей квартире даже есть электричество. Вот это да! Это приятно. Я пошла наверх, покрутила выключатели. Тусклые матовые шарики загорались под потолком, и в ванной тоже. Я проверила, идет ли вода. Вода была холодная, но очень чистая и чуть синеватая. Наверное, тут на холме был источник. Я сходила по-маленькому, умылась, села на кровать и стала думать, чем же мне заняться. Приятно звучит: у меня есть своя квартира, я теперь живу одна. «Теперь» в смысле «вот сейчас». Хоть ненадолго, но одна, сама, как взрослая. Очень мило. А делать-то что? И вот тут мне по-настоящему захотелось есть, живот подвело. Наверное, от того, что я выпила с ладони пару глотков этой чистейшей, обжигающе холодной воды. Я снова сбежала на первый этаж и узнала у швейцара, что он ничем помочь мне не сможет. Здесь не было ни горничной, ни буфетной, вообще ничего из того, к чему я привыкла. Наверное, у меня был очень растерянный вид, потому швейцар предложил мне кусок хлеба с маслом и стакан чаю от собственных щедрот. Я, разумеется, отказалась, но тут же вспомнила, что недалеко, если спуститься вниз, есть гастхаус с рестораном. Сказано – сделано. Я взяла из саквояжа несколько монеток (весь кошелек с моим капиталом у меня был надежно спрятан дома), для храбрости засунула под чулочный пояс револьвер и вышла на улицу, насвистывая и припрыгивая. Первые, можно сказать, шаги в самостоятельную жизнь! В гастхаусе, вернее, в гастхаусном ресторанчике почти никого не было. Только в углу, развалившись на диване, посапывал какой-то жирный, наверное, напившийся пивом мещанин, а ближе к стойке за столиком сидела, читая газету, какая-то (я в темноте не разглядела) учительского или конторского вида барышня. Барышня из третьей волны, сказала я сама себе, садясь за столик у окна. Помните ведь – четыре волны по утрам выходит на улицы Штефанбурга – сначала рабочие и работницы, потом приказчики, продавцы, продавщицы, официанты, потом конторские и, наконец, приличные господа. Так вот барышня, скорее всего, была из конторских. Увидев, что я вошла, она почему-то быстро заслонилась газетой. Так вроде бы небрежно, случайно, но при этом видно, что она именно заслоняется и именно от меня. Не от меня лично, от Адальберты-Станиславы Тальницки унд фон Мерзебург, а просто от незнакомого человека, неожиданно вошедшего в этот, с позволения сказать, ресторан. Кельнер тем временем положил мне на стол карточку меню. Я посмотрела, что там написано. Ужасные вещи: гуляш, свинина, картошка, жареная рыба. Мы никогда такого не ели. Я попросила кусочек телятины. Он пожал плечами. Птицы у них тоже не было. Я увидела, что эта барышня наблюдает за нашим разговором, чуть-чуть отогнув газету. В неярком электрическом свете был виден ее круглый любопытный глаз.
– Хорошо, – сказала я официанту, – тогда придется рыбу.
– А на гарнир? – спросил он.
– Вареную картошку, – сказала я, – две штучки. А потом кофе со сливками. С двойными сливками, нет, с тройными сливками, – сказала я, – и что-нибудь сладкое.
– Ватрушка с творогом, – сказал официант.
– Ватрушку с творогом, – вздохнула я и кивнула.
Рыба была ужасающая. Жесткая, потому что пережаренная, на каком-то прогорклом масле. Я не смогла ее есть. Зато картошка оказалась очень даже ничего. Не говоря уже о кофе с тройными сливками. А ватрушка была просто прекрасна. Я заказала себе еще одну. В общем, кошмарное приключение. Одно утешение, что стоило все это полтинник, пятьдесят крейцеров, я имею в виду. Дешевле, чем чашечка кофе в кофейне рядом с нашим домом. Но счет был потом, а пока я сидела и жевала ватрушку, стараясь не торопиться, потому что госпожа Антонеску учила меня: на голодный желудок нельзя набрасываться на еду. Животик заболит. Я ела и чувствовала, что меня рассматривают. Барышня отложила газету и смотрена на меня, можно сказать, в упор – хотя и через ряд пустых столиков. Мне казалось, что она пытается вспомнить, где она меня видела. Но я-то уже вспомнила и помахала ей рукой. Она вздрогнула.
– Анна! – громко сказала я.
Она снова закрылась газетой. Ну не хочет, и не надо. И в этот момент в ресторан вошел молодой человек в серой студенческой тужурке и фуражке. Снял фуражку, огляделся, шагнул ко мне – очевидно, перепутал. Я смотрела на него во все глаза. Мне кажется, я его тоже узнала. Встретившись со мной взглядом и увидев, что я совсем не та, к кому на свидание он пришел, студент вздрогнул, повернулся и наконец увидел свою «обже», которая сидела, плотно закрывшись газетой. Он взялся за газету, отогнул ее верх и губами поцеловал воздух, послал барышне поцелуй другими словами, на коротком расстоянии. Она отложила газету. Они быстро обнялись, поцеловались, вернее, соприкоснулись щеками и чмокнули воздух над щеками друг друга – фу! Как ужасно! Как пожилые дамочки на праздниках у нас в имении. Неужели на свидании нельзя поцеловаться как следует? Нет, я не говорю о чем-то неприличном. Не обязательно в губы и долго. Но хотя бы просто в щечку. Барышня что-то зашептала ему, глазами показывая на меня.
– Анна! – крикнула я. Она вздрогнула и прижалась к студенту. – Зачем вы секретничаете? Больше двух говорят вслух.
– Они совершенно обнаглели, – сказал молодой человек.
– Кто? – спросила я.
– Филеры, – сказал он, глядя на меня едва ли не с ненавистью, – ищейки. Бладхаунды! Агенты тайной кайзеровской полиции!
При словах «тайная кайзеровская полиция» жирный дядька, спавший в углу на диване, вдруг проснулся, заплямкал губами, хлопнул широченными ладонями по кожаной диванной обивке и закричал, обращаясь даже не к этим молодым господам, а скорее к кельнеру, а может быть, ко всему белому свету: «Ну сколько ж можно? Ну сколько ж можно попрекать, я вас спрашиваю? Ну, было. Ну, каюсь. Ну, служил. Еще при старом кайзере, при папаше нынешнего. Молодой был потому что. Жениться надо, а деньги нужны. Вот и соблазнился, но ненадолго. Ушел». – «Да не сам ты ушел, – сказал кельнер. – Выгнали тебя, дядя Йозеф, за слабость к выпивке». – «Ну и все равно, – сказал жирный мужик. – Ну и тем более. Не пригодился я им, видать. Ну и не надо! Ну и слава богу! Ну и сколько ж попрекать можно? Я ж после этого на войне воевал, между прочим, как честный солдат. Налей еще кружечку», – обратился он к кельнеру. Кельнер нацедил кружку пива, прошел через зал, протянул ему. Я громко засмеялась. Жирный дядя Йозеф покосился на меня, отхлебнул пару глотков, поставил кружку на стол и снова задремал.