Мама много раз рассказывала мне эту историю и всегда подчеркивала, что, снимая испорченное платье, надевая другое и беря с собой булочку и две книжки, она не намеревалась бросить брата и сестру, не действовала ни по какому выношенному плану. Она хотела всего-навсего провести вечер подальше от желудка, самое большее – дать себе сутки отдыха от квартиры, где она остро сознавала, как ей не повезло, что она родилась немкой, и где она вместе с тем совершенно не была способна представить себя кем-либо еще. До той июньской субботы самым худшим, что она замышляла, было купить западное платье. Теперь у нее никогда не будет этого платья, но погулять на Западе она все-таки в состоянии: до американского сектора можно доехать на поезде.
С тридцатью марками в наплечной сумочке она поспешно двинулась к центру города, который по-социалистически неторопливо все еще восстанавливали после бомбардировок – их Йена претерпела из-за того, что в ней производили оптические прицелы для военных нужд. За билет до Берлина и обратно пришлось отдать почти все деньги. На остальное купила пакетик леденцов, от которых, когда она доехала до Лейпцига, ее голод еще усилился. Из еды теперь оставалась только булочка – до того неподготовленным был ее побег. Но главным, чего ей не хватало, был свежий воздух. В отсеке поезда по-социалистически воняло потными подмышками, воздух, вливавшийся в открытое окно, был горячим и скверным из-за тяжелой промышленности, на вокзале Фридрихштрассе пахло дымом от дешевого табака и канцелярскими чернилами. Нет, она не чувствовала себя каплей в потоке ума и таланта, хлынувшем из республики в те годы. Она была слепо бегущей гусыней – и только.
Запад Берлина еще сильнее пострадал от войны, чем восток, но воздух там был посвежее, хотя, может быть, просто-напросто из-за того, что настал вечер. Бульвар Курфюрстендамм выглядел так, словно перенес суровую зиму, но не было ощущения постоянной социалистической разрухи. Уже, как подснежники и крокусы, как первые зеленые весенние ростки, на Кудамм появлялись живые начатки коммерции. Клелия прошла весь бульвар туда и обратно, не останавливаясь, потому что остановиться значило вспомнить, как она голодна. Она шла и шла, теперь уже по более мрачным улицам и по сильнее разрушенным кварталам. В конце концов осознала, что бездумно, повинуясь какому-то инстинкту, искала булочную, потому что по субботам булочные, закрываясь, избавляются от зачерствевших Schrippen
[67]
. Но почему тогда, отчаянно ища в незнакомом городе магазин определенного типа, она неизменно сворачивала туда, где такого магазина не было? Каждый перекресток давал новую возможность ошибиться.
Так, совершая одну ошибку за другой, Клелия забрела в очень темную и пустынную часть Моабита. Пошел легкий дождик, и когда она наконец встала под изуродованной липой, она понятия не имела, где находится. Но город, похоже, знал, где она, – похоже, только и ждал, чтобы она остановилась. Подъехал черный седан с открытыми окнами и усеянной дождевыми каплями крышей; мужчина рядом с водителем наклонился к окну.
– Привет, большеножка!
Клелия оглянулась: может быть, он обращается к кому-то другому?
– Ты, ты! – подтвердил мужчина. – Сколько?
– Что, простите?
– Сколько с нас двоих?
Вежливо улыбаясь, потому что мужчины улыбались ей очень приветливо, Клелия бросила взгляд через плечо и пошла в том направлении. Споткнувшись, заторопилась.
– Постой, постой! Ты потрясная…
– Вернись…
– Большеножка!.. Большеножка!..
Она чувствовала, что ведет себя невежливо, пусть даже эти двое и приняли ее за проститутку. Тут нет злого умысла, просто ошибка, понятная в этой обстановке. Надо вернуться, подумала она. Вернуться, сказать им, что они ошиблись, найти подходящие слова, потому что иначе они будут смущены и пристыжены, пусть даже я по-идиотски поступила, придя на эту улицу… Но ноги сами несли ее дальше. Ей слышно было, как седан повернул и поехал за ней.
– Извините, недоразумение вышло, – сказал водитель, замедляя ход. – Ведь вы приличная девушка, да?
– Милая девушка, – добавил второй.
– В этом районе приличной девушке гулять не стоит. Давайте мы вас подвезем.
– Дождь идет, золотко. Хотите укрыться?
Она продолжала идти, слишком смущенная, чтобы смотреть в их сторону, но и неуверенная в себе, потому что и правда шел дождь и ей очень хотелось есть; может быть, у ее матери именно так все и началось, может быть, она была так же одинока в мире, как Клелия сейчас, и так же нуждалась в чем-то, что ей мог дать мужчина…
Впереди на темном тротуаре замаячила фигура еще одного мужчины. Клелия остановилась – и машина остановилась.
– Понимаете теперь, о чем я? – спросил водитель. – Здесь опасно ходить одной.
– Садитесь, садитесь, – уговаривал ее второй. – Поехали с нами.
Мужчина на тротуаре не был очень уж привлекателен физически, но она увидела, что у него широкое, открытое лицо. И это был мой будущий отец; даже темным дождливым вечером в зловещем Моабите он выглядел безусловно заслуживающим доверия. Я не в силах представить его себе на этой улице ни в чем, кроме как в бодро-ужасающем: ботинки фирмы “Л. Л. Бин” для долгой ходьбы, укороченные брюки защитного цвета и спортивная рубашка, какие носили в пятидесятые, с пластинками в углах широкого отложного воротника. Нахмурив лоб, он оценил положение и заговорил с Клелией на ломаном немецком:
– Энтшульдиг, фройляйн. Кон их дих хельфен? Ист аллес окей здесь? Шпрехен зи энглиш?
– Немного, – ответила она по-английски.
– Вы этих людей знаете? Хотите, чтобы они тут были?
Поколебавшись, она покачала головой. После чего мой отец, который был, так или иначе, физически бесстрашен и, кроме того, верил, что если вести себя с людьми рационально и дружелюбно, то они будут отвечать тебе тем же, и что если все будут так поступать, то мир изменится к лучшему, подошел к седану, пожал мужчинам руки, представился по-немецки как Чак Аберант из Денвера, Колорадо, спросил их, берлинцы они или приехали, как он, на время, выслушал с искренним интересом их ответы и сказал им, чтобы они не беспокоились о девушке: он лично ручается за ее безопасность. Было крайне маловероятно, что он увидит их еще хоть раз в жизни, но, как говорил мой отец, наверняка никогда не знаешь. Имеет смысл обращаться с каждым, кого встречаешь, так, словно он может стать твоим лучшим другом.
Моя мать, которая за первые свои двадцать лет успела пережить бомбардировки Йены и вступление в город Красной армии, которая видела, как ее мать облили содержимым соседского ночного горшка, как собака поедала трупик ребенка, как пианино раскалывали на дрова и как возникало социалистическое рабочее государство, не раз говорила мне, что никогда в жизни не встречала ничего более поразительного, чем теплота этого американца к двоим темным личностям в седане. Она, пруссачка, и представить себе не могла, что возможна такая доверительность и открытость.