– Вот что погано, – сказал я, когда мы поднимались от впадины, где все погибло, к более приемлемым местам. – Я только о себе сейчас говорю. Проходит месяц, и так делается муторно, такая тоска, такой стыд накатывает из-за нашей последней встречи, что я едва могу заставить себя показаться людям на глаза. Поэтому я должен ехать сюда, и когда я здесь, это уже практически биология – она требует, чтобы я провел здесь сутки и еще полсуток, она порождает всяческие ложные надежды и ожидания…
Анабел резко повернулась ко мне.
– Заткнись! Заткнись! Заткнись!
– Ты что, хочешь, чтобы я убил тебя?
Она решительно покачала головой: нет, нет, она не хочет быть убитой.
– Тогда не звони мне.
– Не хватило сил удержаться.
– Не вытаскивай меня сюда больше. Не поступай со мной так.
– Я же сказала: не хватило сил! Уймись, бога ради! Сколько можно тыкать меня мордой в то, какая я слабая?
Она принялась кружить передо мной, подняв к лицу руки с обращенными внутрь пальцами-когтями; лицо было такое, словно в голову ей забрался рой жалящих шершней.
– Имей ко мне жалость, – проговорила она.
Я схватил ее и стал целовать, мою Анабел. Из носа и глаз у нее текло, дыхание жаркое – как же она была мне дорога! Эта женщина с неустойчивой психикой, почти нетрудоспособная… Я целовал ее, стараясь унять ее боль, но считаные секунды спустя мои ладони поползли под вельветовые брюки. Ее бедра были такие узкие, что я мог спустить с них брюки не расстегивая. Когда мы полюбили друг друга, мы едва вышли из детского возраста. Ныне все было пеплом, пеплом пепла, сожженного при температуре, при которой горит пепел, но полноценная половая жизнь у нас только началась, и я помыслить не мог, что когда-нибудь перестану любить Анабел. Предстоящие два, три, пять лет секса среди пепла – вот что заставляло меня думать о смерти, об убийстве. Когда она отстранилась от меня, упала на колени, расстегнула мой рюкзачок и вынула оттуда мой складной нож, в голове у меня мелькнуло, что у нее те же мысли. Но нет: пять моих оставшихся презервативов – вот над чем она учинила расправу.
Квартира на Адальбертштрассе была заложницей желудка. Когда Клелия закрывала вечером глаза, ей порой представлялось, будто он висит в темноте над ее короткой кроватью. Снаружи тугой и лоснящийся, этакий светло-розовый баклажан с темными отростками вен, пищеварительный орган был красным и рельефным внутри, содержал в себе едкие жидкости и, как неспокойное дитя, мог впасть в конвульсивное состояние в любой час дня и особенно ночи. Телом, где обитал этот несчастливый орган, было тело Аннели – матери Клелии. Клелия спала в общей комнате через стенку от материнской спальни, так что, когда мать ночью подавала голос, требуя молока и сухарей, она не будила ни младших детей, ни своего брата Руди – только Клелию.
Желудок остро реагировал на жалость Клелии к самой себе. Он слышал, когда она плакала в подушку, ему это не нравилось, и он выплескивал кровь и желчь на материнскую простыню, которую Клелии приходилось после этого снимать и замачивать. С кровью невозможно было спорить. Как бы жестоко ни обращалась с Клелией мать, у нее имелась кровавая козырная карта: она и вправду была больна.
Невозможно было спорить и с тем, что Клелия должна зарабатывать. Даже если бы ее приняли в университет, где учился ее отец, – в университет, основанный четыреста лет назад, мимо которого она каждое утро проходила по дороге в булочную, – семья не смогла бы прокормиться, занимайся Клелия только учебой. Дядя Руди, асфальтировщик городских улиц, гордо носивший ярко-синий комбинезон – униформу немецкого рабочего, подлинную униформу тирании в социалистическом рабочем государстве, – проявлял заботу о больной сестре тем, что платил за квартиру. Но он пил и заводил подружек, так что о пропитании должна была заботиться Клелия. Брату было пятнадцать, сестре и того меньше.
Днем Клелия обслуживала покупателей в булочной, ночью обслуживала желудок. Только субботними вечерами и по воскресеньям у нее находились кое-какие часы для себя. Она любила гулять вдоль реки и, если день был солнечный, отыскивала клочок чистой травы, ложилась и закрывала глаза. Потребности в людях она не испытывала – она и так брала в булочной деньги у сотен и сотен, у мужчин, которые бесстыдно на нее пялились, у старух, которые выуживали двумя пальцами монетки из матерчатых кошельков так, словно ковыряли в носу. Большинство друзей и подруг Клелии по школе теперь учились в университете и стали ей чужими, остальные держались от нее на расстоянии, потому что ее отец был из буржуазной семьи; да она и сама предпочитала проводить время одна, мечтая о мужчине, который заберет ее с Адальбертштрассе в Берлин, или во Францию, или в Англию, или в Америку. О мужчине, похожем на ее отца, которого она помнила – помнила, как поднималась следом за ним к двери верхнего соседа и как он мягко говорил соседу сквозь крохотную щелку, которую тот нехотя открывал: “Моя жена сегодня очень плохо себя чувствует. Желудок. Не могли бы вы чуть потише?” Вот что он был за человек.
В одну очень теплую июньскую субботу вскоре после того, как Клелии исполнилось двадцать, она сняла в булочной свой фартук и сказала начальнику, что уходит раньше. Дело было в 1954 году, и рабочие и работницы в Йене уже начали понимать: в том, чтобы уйти с работы раньше, ничего страшного нет. Люди будут дольше ждать в очереди, только и всего, в крайнем случае за счет своего собственного рабочего времени, но его потеря точно так же не имела значения. Торопливо придя домой, Клелия переоделась в свое любимое старое выцветшее лавандовое летнее платье. Брата и сестру дядя взял на рыбалку, а мать, которой желудок всю ночь не давал уснуть, теперь спала. Клелия заварила ежевичный чай – мать, хотя он содержит танин и кофеин, говорила, что он успокаивает желудок, – и принесла ей в спальню с сухим печеньем. Села на край кровати и стала гладить матери голову так, как, она помнила, делал это отец. Мать проснулась и оттолкнула ее руку.
– Вот, чаю тебе принесла перед уходом, – сказала Клелия, вставая.
– Куда ты уходишь?
– Гулять.
Материнское лицо, когда желудок оставлял ее в покое, до сих пор было миловидным. Казалось, она прострадала достаточно, чтобы сделаться дряхлой старушкой, но ей было всего сорок три. На пару секунд Клелии почудилось, что она вот-вот ей улыбнется, но мать опустила глаза на туловище дочери, и ее лицо мигом приняло привычное выражение.
– Только не в этом платье, слышишь меня?
– Почему не в этом? Сегодня жарко.
– Имей ты хоть что-нибудь в голове, ты ни за что не стала бы привлекать внимания к своему телу.
– Что не так с моим телом?
– Главная беда в том, что его много. Девушка, у которой есть капелька ума, постарается свести его эффект к минимуму.
– У меня достаточно ума!
– Ничего подобного, – возразила мать. – Ты глупая гусыня. И я почти уверена, что ты предложишь себя первому же незнакомцу, который скажет тебе два ласковых слова.