Рубили, с хрюком, грюком, сплеча. Трюмы, словно снежком припорошило.
Холопы Осипа завопили, из пищали одного казака ранили.
— Руби прихвостней! — кричит Григорий.
Холопы увидели, что дело плохое — скачут в воду, плывут к берегу. А там их казаки встречают пинками, нагайками.
Илья Микитич к берегу прискакал. Было сказано только обыскать, но похоже — смертоубийство начинается. И не успокоишь сейчас казаков, да не только они тут с Осиповым добром разбираются, но и многие другие горожане.
Отступил тихонько Илья Микитич в темноту, сел на коня, и был таков. Не пожелал вмешиваться.
Григорий подмигнул Ваське-Томасу, мол, хватай мешок с лисами, да тащи домой. Многие казаки тоже не зевают, подбирают, где что плохо лежит.
— Берите топоры, днище рубите! — велит Григорий.
Ну вот. Концы в воду. Потонет дощаник, кто будет считать, что там на нем было, а чего не было?
Князец Бадубайка на передний дощаник взбежал. Отобрал у холопа факел, стал бабам в лица светить, княгиню Аграфену искал. У нее-то уж наверняка записка где-нибудь запрятана. Обыщу! Найду. И перстни сниму, а может, еще что с ней сделаю.
А Аграфена-то была мужиком одета, чего ни на Руси, ни в татарах никогда не видали. Подкралась она сзади к Бадубайке, да саданула его лопатой по голове. Упал Бадубайка в воду, кричит:
— Спасите, помогите, последний раз купаюсь!
Забыл, как крикнуть по-русски: мол, тону. А казакам — что? Ну, купаешься последний раз — дело твое.
А Аграфена с холопами по берегу из пищалей бьет, к дощанику своему не подпускает, холопы чалки рубят, паруса натягивают.
Отъехала Аграфена. В делах да заботах к Томскому незаметно и зима-матушка подошла, и мороз-батюшка стал по углам потрескивать. А в светлую заутреню можно увидеть домового в хлеву, в заднем углу. Пускай себе греется, нам не мешает. Домовой в доме спит на соломе, ему не худо и нам — пироги на блюдо.
Все лежит в закромах, да в подвалах-погребах. Последний сноп поставили в сенях — для нового урожая. Сенца запасли. Копна — от копны, как от Томского — до Москвы!
Зима перемела дороги, то мороз, то пурга — не видать не зги. Теперь сюда не придут враги. В такой-то снег лошадям — не бег. В такой-то мраз — помрешь как раз!
В Рождество Христово пекли казылки: фигурки зайцев, лисичек, птичек, медведей, петушков, да все из сдобного теста с изюминками! Подвешивали эти фигурки Дашутка, да Танька, да Нафиса, да прочие бабы по всей слободе к окнам и дверям бедных изб, чтобы ребятишки увидели да обрадовались: дедушка Мороз принес!
Григорий тосковал по Устинье, запирался один в верхней светелке, читал книги да думал. Иногда стучал к нему Васька-Томас:
— Мой дрюк! Я фыгнал вино по старинному рецепту, настоял на тринадцати травах, пьется легко, зовет далеко!
И втянул-таки немец друга своего и хозяина в большую пьянку. Пьяные пошли ко двору дьяка Ключарева да палили там из пищалей по нужнику до тех пор, пока он стал весь как решето. И у Осипа нужник изрешетили.
А Агафена, княгиня, тем временем добралась до Москвы. Сибирский приказ теперь был вновь в руках Трубецкого, который при Морозове был не у дел. Подхватив государственные вожжи, Трубецкой не забыл и про кнут, ехать так уж ехать.
Письмо князя Осипа Алексей Никитич приложил к другим томским кляузам и пробился на прием к царю.
Трубецкой прочитал царю из бумаг кратко самое главное, высветил суть. А в чем она? Сибирская вотчина далеко, кого ни пошли — быстро заворовываются, начинают удельными князьями себя чувствовать, а кому меньше кусок достался, тот — жалобы строчит.
Что тут делать? Новых воевод послать, да с наказом строгим. Пусть на месте все сочтут: кто сколько наворовал. Потом уж и в Сибирском приказе спросят со всех, кто больше виноват. Да накажут построже. Чтобы другие знали и помнили: Москва все видит, все слышит, она не так уж далеко, как вы думаете. Не балуйте, робята, башками дурными рискуете!
Решили новыми воеводами в Томский послать Михайлу Петровича Волынского да Богдана Андреевича Коковинского. Волынский в Томский посылался вроде как в ссылку, хотя это так и не называлось, но он был из людей опального Морозова и надо было его удалить подальше.
Воеводы еще только багаж собирали да с имениями своими разбирались. До Томского еще и вести о новом назначении не дошли.
Мерзли на градских башнях караулы, в церквах шли службы. Бабы были заняты пряжей, мужики в лесу валили сосны да вывозили по зимнику.
Григорий наконец-то смог пройти на лыжах на Толстый мыс. Могилки там замело, кресты были белы от снега. Было тихо, только синички тенькали, и звук был светлый и чистый, словно Устькины волосы.
Лежать с забитым землею ртом? Перед нами ворота тьмы вечной. Что будет потом? Где — души? К чему все дела наши? Ничего ясного не сказали ни Петр с Максимом, ни бухарский чародей, вызывавший своим порошком непонятные картины. И нельзя заглянуть вперед, в бездну.
И что за жизнь? Другие грешили много больше его, но живут во дворцах, их боятся, им кланяются. За что мучают его? Не за то ли, что едящие с золота мучаются сами? Разве у царя не болит голова? Разве не терзают его недуги? Так кто же — неудачник? Кому повезло?..
В марте прибыли в Томск гонцы с царскими грамотами. Ударил всполошный колокол. Поехали по улицам посадов бирючи, на холоде драли свои луженые глотки:
— Все в собор! Царево слово будут читать!
В соборе поместились только лучшие люди города, остальные стояли на паперти, на дворе, на площади.
Но то, что дьяк торжественно и громко читал в соборе, бирючи повторяли и на дворе, и на площади. А главные в грамоте слова были такие: «Щербатову да Бунакову быть вместе у государевых дел, пока не будет на них замена. Выпустить из узилища детей боярских, арестовать вора Подреза. Если казаки еще раз придут к съезжей с шумом и невежеством и не выполнят сей указ, быть им казненным смертью…»
Услышав эти слова, Григорий нахлобучил шапку, вышел из собора и вскочил на коня.
Дома он заперся в светелке и стал читать духовные книги. Постепенно накатила дремота. Уснул, и приснилась ему Устька с сиянием вокруг головы.
29. К САТАНЕ В ГОСТИ
Утром сидел возле проруби человек весь в черном и ловил рыбу. Уже снег и лед стали рыхлыми, талыми, человеку вполне можно было потонуть, отчаянный! И смотрят казаки: а он одну рыбину за другой из проруби вытаскивает, да рыбины все длиной в руку! Эге! Кто такой? Вроде, незнакомый. А что за насадка у него такая? Поди тесто с травкой рувзей?
Один казак глянул с мельничного моста, а человек-то черный вытаскивает из кармана глаз человеческой да на крючок его насаживает, а глаз плачет, слезой заливается.
Кинулись казаки на лед, а он и затрещал, трое провалились совсем, протягивали им и доски и палки — бесполезно, потонули! А черный встал, смотал уду свою. Подмигнул, да сыпанул в прорубь целую горсть человеческих глаз, только булькнули! А рыбу в корзину положил, помахал всем рукой, да пошел по рыхлому льду на другой безлюдный берег реки Ушайки и исчез там в тальниках.