Дети выбежали на лед, и Илюша указал сестре темное пятно
чистого льда меж белых слоев снега. Подбежал, плюхнулся прямо на лед, отчаянно
уговаривая сестру, чтоб не боялась, и когда Данька распростерлась рядом,
принялся тыкать в лед пальцем, шепча, словно боялся спугнуть кого-то:
— Гляди! Гляди вниз!
Данька вгляделась — и вдруг увидела, что лед небывало
прозрачен, словно стекло. Сквозь его толщу отчетливо было видно желтовато-серое
песчаное дно, длинные, зеленые, чуть шевелящиеся от подводного течения стебли
плакучей травы и узкое, серебристое, отчего-то необыкновенно красивое тело
молодой щуки, которая замерла на самом дне и словно бы дремала.
— Ну? Ахнула? — торжествующе шепнул Илюшка, и
потрясенная Данька в самом деле тихо ахнула...
И проснулась. От чуда и забвения вернулась к горю и смертной
печали.
Но все-таки сутки прошли, боль в теле поуменьшилась, и
двигаться Даша теперь могла ловчее, соображать лучше. Почувствовав, что станет
относиться к себе с меньшим отвращением, если помоется, она налила в таз
холодной воды из ведра, стоящего в углу комнаты на лавке и заботливо прикрытого
деревянным кружком, чтобы, храни Бот, не наплевал туда нечистый, и принялась
плескать на себя воду, тереть ладонями и скрести ногтями, не обращая внимания
на новые царапины, которые немилосердно оставляла рядом со старыми, не
чувствуя, прикосновений студеной воды и нимало не заботясь о том, что может
простудиться и заболеть. Ничего, на ее век здоровья хватит!
Но вот нужно, отчего-то нужно было вернуть телу хотя бы
подобие прежней чистоты, потому она извела всю воду, потом долго вытиралась,
надела самое скромное из своих платьев, темненькое, с беленьким блондовым
[33]
воротником. Ее начал бить озноб. Хотела набросить пуховый платок, да никак не
могла найти. Сначала сорочка сгинула, теперь вот платок... Впрочем, Даша тотчас
о нем позабыла.
Мельком глянула в зеркало, причесываясь. В глазах уже не
было того безумного выражения, которое мерцало в них вчера, взор сделался
спокойным, отрешенным. Такими же спокойными, почти умиротворенными казались
Даше и черты ее бледного, осунувшегося лица. Нет, ну в самом деле — когда
примешь решение, пусть даже очень трудное, горькое, невыносимое, но примешь
его! — на душе становится чуть-чуть легче.
Вот именно — чуть-чуть. Малую малость...
Она даже осмелилась выйти из комнаты, сидеть в которой
сделалось уж вовсе невыносимо, и пошла, как неприкаянная, бродить по дому,
однако надолго ее не хватило, потому что она со вчерашнего дня маковой росины
во рту не держала, а время завтрака уже прошло, на кухню же идти, просить
чего-нибудь поесть Даша устыдилась, да и не чувствовала она голода, только
голова была легкая-легкая, а ноги ослабели. Она бродила по дому, вяло дивясь,
куда подевались все эти господа, которыми еще два дня назад кишмя тут все
кишело, но узнала об этом, только когда забрела в девичью.
Как ни странно, девичьи комнаты в Горенках и в московском
доме Долгоруких были единственными местами, где Даша чувствовала себя
относительно спокойно. Она с детства любила сидеть меж белошвеек, кружевниц и
вязальщиц, слушать их разговоры, плавно переходящие в задумчивые песни и вновь
перетекающие в монотонное плетение словес. Оттого и забрела в девичью сейчас —
в поисках забытого покоя.
Девушки к ней уже привыкли, относились как к своей, не
обращали внимания и не чинились; к тому же они были заняты обсуждением какой-то
важной новости. Их было не меньше двух десятков, и ни одна не молчала, так что,
как ни была Даша погружена в свою тоску, она волей-неволей узнала ошеломляющую
весть.
В доме остались только сестры Долгорукие и княгиня-мать, а все
остальные господа, во главе с императором, срочно отправились в Москву.
Произошло это сразу после того, как государь попросил у князя Долгорукого руки
его дочери Екатерины Алексеевны.
«Вот как, — вяло, без каких-либо чувств, подумала
Даша. — Ну, совет да любовь».
Она откинулась к стене, прикрыла глаза и стала слушать
песню, которую тихонько вела сидевшая рядом кружевница:
Когда очнется снова,
Не ведает о том.
Чертоги водяного -
Русалкин зимний дом.
Когда зима-зимица
Ручьями уплывет,
Весну восславят птицы,
Русалка оживет.
Эту песню Даша никогда не слышала прежде, но складные слова
мягко, утешительно ложились на сердце. Она погружалась в спокойствие, словно в
глубокую воду.
И вдруг... Точно камень, возмутивший тишину застоявшегося
пруда, оживленный голос одной из девушек разбил овладевшую Дашей полудрему:
— Я сама не видела, врать не буду, но сказывают, князь
ее толечко не задушил. Сперва пощечину залепил, а потом как сдавил своими-то
ручищами! Господин камердинер государев насилу оторвал, она уже, сказывают, вся
синяя была. Чуть потом оттерли да по щекам отхлопали, думали, и впрямь задушил!
Дескать, и на самого царя руку бы поднял, когда б слуги не удержали!
Даша открыла глаза. Говорившая — полненькая, маленькая
белошвейка, чем-то похожая на булочку-жаворонка, какими их пекут на день Сорока
мучеников, когда весну славят (даже небольшие темные глазки ее напоминали две
черемуховые ягодки или изюминки, какие вставляют жаворонкам), — с трудом
скрывала усмешку.
— Доболтаешься ты, Маруська, — сурово сказала
немолодая вязальщица, громко, четко перестукивая спицами, с которых свисал
почти оконченный носок: оставалось разве что носок закрыть да пятку
вывязать. — До того доболтаешься, что со спины шкура слиняет.
Маруська приняла благонравное выражение лица и принялась
проворно сновать иголкой, обметывая шов наволочки, однако смирения ее хватило
ненадолго.
— Сказывают, — тараща свои черемуховые глазки и
таинственно понижая голос, опять приступила она к рассказу, — княжна
хотела от государя допрежь утра уйти, да заспалась. Камердинер-то, господин
Лопухин, только начал их будить, гладь, а князь вон он, на пороге. Тут уж не
отбояришься, пришлось предложение делать...
— Думаешь, государь иначе его не сделал бы? Думаешь, он
намеревался всего лишь обгулять нашу княжну? — с обиженной миною спросила
пожилая вязальщица. — А может, меж ними все давно сговорено было!
— Коли сговорено, тетенька Феня, так чего ж они до
свадьбы не утерпели? — бойко возразила Маруська и огляделась в поисках
поддержки. — Тогда ничего и не случилось бы: ни мордобою, ни криков, ни
позору княжне — все было б чинно да благородно.